| |
| Статья написана 14 августа 2017 г. 18:46 |
И.Сталин: Pушится старый финансовый мир, перестраивается по-новому экономическая жизнь страны. Ленин в свое время сказал, что надо "учиться торговать", учиться этому у капиталистов. Ныне капиталисты должны учиться у вас, постигнуть дух социализма. Мне кажется, что в Соединенных Штатах речь идет о глубокой реорганизации, о создании планового, то есть социалистического хозяйства. Вы и Рузвельт отправляетесь от двух разных исходных точек. Но не имеется ли идейной связи, идейного родства между Вашингтоном и Москвой? БЕСЕДА С АНГЛИЙСКИМ ПИСАТЕЛЕМ Г.Д. УЭЛЛСОМ 23 июля 1934 года
Уэллс. Я Вам очень благодарен, мистер Сталин, за то, что Вы согласились меня принять. Я недавно был в Соединенных Штатах, имел продолжительную беседу с президентом Рузвельтом и пытался выяснить, в чем заключаются его руководящие идеи. Теперь я приехал к Вам, чтобы расспросить Вас, что Вы делаете, чтобы изменить мир... Сталин. Не так уж много... Уэллс. Я иногда брожу по белу свету и как простой человек смотрю, что делается вокруг меня. Сталин. Крупные деятели, вроде Вас, не являются "простыми людьми". Конечно, только история сможет показать, насколько значителен тот или иной крупный деятель, но, во всяком случае, Вы смотрите на мир не как "простой человек". Уэллс. Я не собираюсь скромничать. Я имею в виду, что я стремлюсь видеть мир глазами простого человека, а не партийного политика или ответственного государственного деятеля. Моя поездка в Соединенные Штаты произвела на меня потрясающее впечатление. Рушится старый финансовый мир, перестраивается по-новому экономическая жизнь страны. Ленин в свое время сказал, что надо "учиться торговать", учиться этому у капиталистов. Ныне капиталисты должны учиться у вас, постигнуть дух социализма. Мне кажется, что в Соединенных Штатах речь идет о глубокой реорганизации, о создании планового, то есть социалистического хозяйства. Вы и Рузвельт отправляетесь от двух разных исходных точек. Но не имеется ли идейной связи, идейного родства между Вашингтоном и Москвой? Мне, например, бросилось в глаза в Вашингтоне то же, что происходит здесь: расширение управленческого аппарата, создание ряда новых государственных регулирующих органов, организация все объемлющей общественной службы. Так же, как и в вашей стране, им не хватает умения руководить. Сталин. У США другая цель, чем у нас, в СССР. Та цель, которую преследуют американцы, возникла на почве экономической неурядицы, хозяйственного кризиса. Американцы хотят разделаться с кризисом на основе частнокапиталистической деятельности, не меняя экономической базы. Они стремятся свести к минимуму ту разруху, тот ущерб, которые причиняются существующей экономической системой. У нас же, как Вы знаете, на месте разрушенной старой экономической базы создана совершенно другая, новая экономическая база. Даже если те американцы, о которых Вы говорите, частично добьются своей цели, то есть сведут к минимуму этот ущерб, то и в этом случае они не уничтожат корней той анархии, которая свойственна существующей капиталистической системе. Они сохраняют тот экономический строй, который обязательно должен приводить, не может не приводить к анархии в производстве. Таким образом, в лучшем случае речь будет идти не о перестройке общества, не об уничтожении общественного строя, порождающего анархию и кризисы, а об ограничении отдельных отрицательных его сторон, ограничении отдельных его эксцессов. Субъективно эти американцы, может быть, и думают, что перестраивают общество, но объективно нынешняя база общества сохраняется у них. Поэтому объективно никакой перестройки общества не получится. Не будет и планового хозяйства. Ведь что такое плановое хозяйство, каковы некоторые его признаки? Плановое хозяйство стремится уничтожить безработицу. Допустим, что удастся, сохраняя капиталистический строй, довести безработицу до некоторого минимума. Но ведь ни один капиталист никогда и ни за что не согласится на полную ликвидацию безработицы, на уничтожение резервной армии безработных, назначение которой — давить на рынок труда, обеспечивать дешевле оплачиваемые рабочие руки. Вот Вам уже одна прореха в "плановом хозяйстве" буржуазного общества. Плановое хозяйство предполагает далее, что усиливается производство в тех отраслях промышленности, продукты которых особенно нужны народным массам. А Вы знаете, что расширение производства при капитализме происходит по совершенно иным мотивам, что капитал устремляется в те отрасли хозяйства, где более значительна норма прибыли. Никогда Вы не заставите капиталиста наносить самому себе ущерб и согласиться на меньшую норму прибыли во имя удовлетворения народных нужд. Не освободившись от капиталистов, не разделавшись с принципом частной собственности на средства производства, Вы не создадите планового хозяйства. Уэллс. Я согласен со многим из того, что Вы сказали. Но я хотел бы подчеркнуть, что если страна в целом приемлет принцип планового хозяйства, если правительство понемногу, шаг за шагом, начинает последовательно проводить этот принцип, то, в конечном счете, будет уничтожена финансовая олигархия и водворится социализм в том смысле, в каком его понимают в англо-саксонском мире. Рузвельтовские лозунги "нового порядка" имеют колоссальный эффект и, по-моему, являются социалистическими лозунгами. Мне кажется, что вместо того, чтобы подчеркивать антагонизм между двумя мирами, надо было бы в современной обстановке стремиться установить общность языка между всеми конструктивными силами. Сталин. Когда я говорю о невозможности осуществления принципов планового хозяйства при сохранении экономической базы капитализма, я этим ни в какой степени не хочу умалить выдающиеся личные качества Рузвельта — его инициативу, мужество, решительность. Несомненно, из всех капитанов современного капиталистического мира Рузвельт — самая сильная фигура. Я поэтому хотел бы еще раз подчеркнуть, что мое убеждение в невозможности планового хозяйства в условиях капитализма вовсе не означает сомнения в личных способностях, таланте и мужестве президента Рузвельта. Но самый талантливый полководец, если обстановка ему не благоприятствует, не может добиться той цели, о которой Вы говорите. Теоретически, конечно, не исключено, что можно в условиях капитализма понемногу, шаг за шагом, идти к той цепи, которую Вы называете социализмом в англо-саксонском толковании этого слова. Но что будет означать этот "социализм"? В лучшем случае — некоторое обуздание наиболее необузданных отдельных представителей капиталистического профита, некоторое усиление регулирующего начала в народном хозяйстве. Все это хорошо. Но как только Рузвельт или какой-либо другой капитан современного буржуазного мира захочет предпринять что-нибудь серьезное против основ капитализма, он неизбежно потерпит полную неудачу. Ведь банки не у Рузвельта, ведь промышленность не у него, ведь крупные предприятия, крупные экономии — не у него. Ведь все это является частной собственностью. И железные дороги, и торговый флот — все это в руках частных хозяев. И, наконец, армия квалифицированного труда, инженеры, техники, они ведь тоже не у Рузвельта, а у частных хозяев, они работают на них. Нельзя забывать о функциях государства в буржуазном мире. Это — институт организации обороны страны, организации охраны "порядка", аппарат собирания налогов. Хозяйство же в собственном смысле мало касается капиталистического государства, оно не в его руках. Наоборот, государство находится в руках капиталистического хозяйства. Поэтому я боюсь, что Рузвельт, несмотря на всю свою энергию и способности, не добьется той цели, о которой Вы говорите, если вообще у него есть эта цель. Может быть, через несколько поколений можно было бы несколько приблизиться к этой цели, но я лично считаю и это маловероятным. Уэллс. Я, может быть, сильнее, чем Вы, верю в экономическую интерпретацию политики. Благодаря изобретениям и современной науке приведены в действие громадные силы, ведущие к лучшей организации, к лучшему функционированию человеческого коллектива, то есть к социализму. Организация и регулирование индивидуальных действий стали механической необходимостью, независимо от социальных теорий. Если начать с государственного контроля над банками, затем перейти к контролю над транспортом, над тяжелой промышленностью, над промышленностью вообще, над торговлей и т.д., то такой всеобъемлющий контроль будет равносилен государственной собственности на все отрасли народного хозяйства. Это и будет процессом социализации. Ведь социализм, с одной стороны, и индивидуализм — с другой, не являются такими же антиподами, как черное и белое. Между ними имеется много промежуточных стадий. Имеется индивидуализм, граничащий с бандитизмом, и имеется дисциплинированность и организованность, равносильная социализму. Осуществление планового хозяйства зависит в значительной степени от организаторов хозяйства, от квалифицированной технической интеллигенции, которую можно, шаг за шагом, завоевать на сторону социалистических принципов организации. А это самое главное. Ибо сначала — организация, затем — социализм. Организация является наиболее важным фактором. Без организации идея социализма — всего лишь идея. Сталин. Непримиримого контраста между индивидуумом и коллективом, между интересами отдельной личности и интересами коллектива не имеется, не должно быть. Его не должно быть, так как коллективизм, социализм не отрицает, а совмещает индивидуальные интересы с интересами коллектива. Социализм не может отвлекаться от индивидуальных интересов. Дать наиболее полное удовлетворение этим личным интересам может только социалистическое общество. Более того, социалистическое общество представляет единственно прочную гарантию охраны интересов личности. В этом смысле непримиримого контраста между "индивидуализмом" и социализмом нет. Но разве можно отрицать контраст между классами, между классом имущих, классом капиталистов, и классом трудящихся, классом пролетариев? С одной стороны, класс имущих, в руках которых банки, заводы, рудники, транспорт, плантации в колониях. Эти люди не видят ничего, кроме своего интереса, своего стремления к прибыли. Они не подчиняются воле коллектива, они стремятся подчинить любой коллектив своей воле. С другой стороны, класс бедных, класс эксплуатируемых, у которых нет ни фабрик, ни заводов, ни банков, которые вынуждены жить продажей своей рабочей силы капиталистам и которые лишены возможности удовлетворить свои самые элементарные потребности. Как можно примирить такие противоположные интересы и устремления? Насколько я знаю, Рузвельту не удалось найти путь к примирению этих интересов. Да это и невозможно, как говорит опыт. Впрочем, Вы знакомы с положением в Соединенных Штатах лучше, чем я, так как я в США не бывал и слежу за американскими делами преимущественно по литературе. Но у меня есть кое-какой опыт по части борьбы за социализм, и этот опыт говорит мне: если Рузвельт попытается действительно удовлетворить интересы класса пролетариев за счет класса капиталистов, последние заменят его другим президентом. Капиталисты скажут: президенты приходят и уходят, а мы, капиталисты, остаемся; если тот или иной президент не отстаивает наших интересов, найдем другого. Что может противопоставить президент воле класса капиталистов? Уэллс. Я возражаю против этой упрощенной классификации человечества на бедных и богатых. Конечно, есть категория людей, стремящихся к наживе. Но разве этих людей не считают точно так же, как и здесь, помехой? Разве на Западе мало людей, для которых нажива не цель, которые обладают известными средствами, хотят их инвестировать, получают от этого прибыль, но совсем не в этом видят цель своей деятельности? Эти люди рассматривают инвестирование средств как неудобную необходимость. Разве мало талантливых и преданных инженеров, организаторов хозяйства, деятельность которых движется стимулами совсем иными, чем нажива? По-моему, имеется многочисленный класс попросту способных людей, сознающих неудовлетворительность нынешней системы и призванных сыграть большую роль в будущем, социалистическом обществе. Я много занимался последние годы и много думал о необходимости пропаганды идей социализма и космополитизма в широких кругах инженеров, летчиков, в военно-технических кругах и т.д. Подходить к этим кругам с прямолинейной пропагандой классовой борьбы — бесцельно. Это круги, понимающие, в каком состоянии находится мир, превращающийся в кровавое болото, но эти круги считают ваш примитивный антагонизм классовой борьбы нонсенсом. Сталин. Вы возражаете против упрощенной классификации людей на богатых и бедных. Конечно, есть средние слои, есть и та техническая интеллигенция, о которой Вы говорите и в среде которой есть очень хорошие, очень честные люди. Есть в этой среде и нечестные, злые люди. Всякие есть. Но прежде всего человеческое общество делится на богатых и бедных, на имущих и эксплуатируемых, и отвлечься от этого основного деления и от противоречия между бедными и богатыми — значит отвлечься от основного факта. Я не отрицаю наличия промежуточных слоев, которые либо становятся на сторону одного из двух борющихся между собой классов, либо занимают в этой борьбе нейтральную или полунейтральную позицию. Но, повторяю, отвлечься от этого основного деления общества и этой основной борьбы между двумя основными классами — значит игнорировать факты. Эта борьба идет и будет идти. Исход этой борьбы решается классом пролетариев, классом работающих. Уэллс. Но разве мало небедных людей, которые работают и работают продуктивно? Сталин. Конечно, имеются и мелкие земледельцы, ремесленники, мелкие торговцы, но не эти люди определяют судьбы стран, а те трудящиеся массы, которые производят все необходимое для общества. Уэллс. Но ведь имеются очень различные капиталисты. Имеются такие, которые только думают о профите, о наживе, имеются и такие, которые готовы на жертвы. Например — старый Морган: этот думал только о наживе, он был попросту паразитом на теле общества, он лишь аккумулировал в своих руках богатства. Но вот возьмите Рокфеллера: он блестящий организатор, он дал пример организации сбыта нефти, достойный подражания. Или Форд: конечно, Форд себе на уме, он эгоистичен, но не является ли он страстным организатором рационального производства, у которого и вы учитесь? Я хотел бы подчеркнуть, что за последнее время в англосаксонских странах произошел по отношению к СССР серьезный перелом в общественном мнении. Причиной этому является в первую очередь позиция Японии и события в Германии. Но есть и другие причины, не вытекающие из одной только международной политики. Есть причина более глубокая, осознание широкими кругами того факта, что система, покоящаяся на частной наживе, рушится. И в этих условиях, мне кажется, что надо не выпячивать антагонизм между двумя мирами, а стремиться сочетать все конструктивные движения, все конструктивные силы в максимально возможной степени. Мне кажется, что я левее Вас, мистер Сталин, что я считаю, что мир уже ближе подошел к изжитию старой системы. Сталин. Когда я говорю о капиталистах, которые стремятся лишь к профиту, к наживе, я этим вовсе не хочу сказать, что это — последние люди, ни на что иное не способные. У многих из них несомненно крупные организаторские способности, которые я и не думаю отрицать. Мы, советские люди, многому у капиталистов учимся. И Морган, которому Вы даете такую отрицательную характеристику, являлся, безусловно, хорошим, способным организатором. Но если Вы говорите о людях, готовых реконструировать мир, то их, конечно, нельзя найти в среде тех, которые верой и правдой служат делу наживы. Мы и эти люди находимся на противоположных полюсах. Вы говорите о Форде. Конечно, он способный организатор производства. Но разве Вам неизвестно его отношение к рабочему классу, разве Вы не знаете, сколько рабочих он зря выбрасывает на улицу? Капиталист прикован к профиту, его никакими силами оторвать от него нельзя. И капитализм будет уничтожен не "организаторами" производства, не технической интеллигенцией, а рабочим классом, ибо эта прослойка не играет самостоятельной роли. Ведь инженер, организатор производства работает не так, как он хотел бы, а так, как ему прикажут, как велит интерес хозяина. Есть, конечно, исключения, есть люди из этой прослойки, которые освободились от дурмана капитализма. Техническая интеллигенция может в определенных условиях творить "чудеса", приносить человечеству громадную пользу. Но она же может приносить и большой вред. Мы, советские люди, имеем свой немалый опыт с технической интеллигенцией. После Октябрьской революции определенная часть технической интеллигенции не захотела участвовать в строительстве нового общества, противилась этому строительству, саботировала его. Мы всячески стремились включить техническую интеллигенцию в это строительство, подходили к ней и так, и этак. Прошло немало времени, прежде чем наша техническая интеллигенция стала на путь активной помощи новому строю. Ныне лучшая ее часть — в первых рядах строительства социалистического общества. Мы, имея этот опыт, далеки от недооценки как положительных, так и отрицательных сторон технической интеллигенции, и мы знаем, что она может и повредить, и творить "чудеса". Конечно, дело обстояло бы иначе, если можно было бы единым ударом оторвать духовно техническую интеллигенцию от капиталистического мира. Но это — утопия. Разве много найдется людей из технической интеллигенции, которые решатся порвать с буржуазным миром и взяться за реконструкцию общества? Как, по-Вашему, много ли есть таких людей, скажем, в Англии, во Франции? Нет, мало имеется охотников порвать со своими хозяевами и начать реконструкцию мира! Кроме того, разве можно упускать из виду, что для того, чтобы переделать мир, надо иметь власть? Мне кажется, господин Уэллс, что Вы сильно недооцениваете вопрос о власти, что он вообще выпадает из Вашей концепции. Ведь что могут сделать люди даже с наилучшими намерениями, если они не способны поставить вопрос о взятии власти и не имеют в руках власти? Они могут в лучшем случае оказать содействие тому новому классу, который возьмет власть, но сами перевернуть мир они не могут. Для этого требуется большой класс, который заменил бы класс капиталистов и стал бы таким же полновластным хозяином, как он. Таким классом является рабочий класс. Конечно, надо принять помощь технической интеллигенции и надо в свою очередь оказать ей помощь. Но не надо думать, что она, техническая интеллигенция, может сыграть самостоятельную историческую роль. Переделка мира есть большой, сложный и мучительный процесс. Для этого большого дела требуется большой класс. Большому кораблю большое плавание. Уэллс. Да, но для большого плавания требуются капитан и навигатор. Сталин. Верно, но для большого плавания требуется прежде всего большой корабль. Что такое навигатор без корабля? Человек без дела. Уэллс. Большой корабль — это человечество, а не класс. Сталин. Вы, господин Уэллс, исходите, как видно, из предпосылки, что все люди добры. А я не забываю, что имеется много злых людей. Я не верю в доброту буржуазии. Уэллс. Я припоминаю, как обстояло дело с технической интеллигенцией несколько десятилетий тому назад. Тогда технической интеллигенции было мало, зато дела было много и каждый инженер, техник, интеллигент находил применение своим знаниям. Поэтому это был наименее революционный класс. Ныне же наблюдается избыток технической интеллигенции и настроение ее круто изменилось. Квалифицированный интеллигент, который ранее никогда не стал бы даже прислушиваться к революционным разговорам, теперь очень ими интересуется. Недавно я был приглашен на обед Королевского Общества, нашего крупнейшего английского научного общества. Речь председателя была речью в пользу социального планирования и научного управления. Лет тридцать тому назад там не стали бы даже слушать того, что я говорю. А теперь во главе этого общества стоит человек с революционными взглядами, настаивающий на научной реорганизации человеческого общества. Ваша пропаганда классовой борьбы не посчиталась с этими фактами. Настроения меняются. Сталин. Да, я это знаю, и объясняется это тем, что капиталистическое общество находится теперь в тупике. Капиталисты ищут и не могут найти такого выхода ив этого тупика, который был бы совместим с достоинством этого класса, с интересами этого класса. Они могут частично выкарабкаться из кризиса на четвереньках, но такого выхода, через который они могли бы выйти с высоко поднятой головой, который не нарушал бы в корне интересов капитализма, они найти не могут. Это, конечно, чувствуют широкие круги технической интеллигенции. Значительная часть ее начинает осознавать общность интересов с тем классом, который способен указать выход из тупика. Уэллс. Вы, мистер Сталин, лучше, чем кто-либо иной, знаете, что такое революция, и притом на практике. Восстают ли когда-либо массы сами? Не считаете ли Вы установленной истиной тот факт, что все революции делаются меньшинством? Сталин. Для революций требуется ведущее революционное меньшинство, но самое талантливое, преданное и энергичное меньшинство будет беспомощно, если не будет опираться на хотя бы пассивную поддержку миллионов людей. Уэллс. Хотя бы пассивную? Может быть, подсознательную? Сталин. Частично и на полуинстинктивную, и на полусознательную поддержку, но без поддержки миллионов самое лучшее меньшинство бессильно. Уэллс. Я слежу за коммунистической пропагандой на Западе, и мне кажется, что эта пропаганда в современных условиях звучит весьма старомодно, ибо она является пропагандой насильственных действий. Эта пропаганда насильственного свержения общественного строя была уместной тогда, когда речь шла о безраздельном господстве той или иной тирании. Но в современных условиях, когда господствующая система все равно рушится, и без того разлагается, надо было бы делать ударение не на инсуррекции, а на эффективности, на компетентности, на производительности. Инсуррекционная нотка кажется мне устаревшей. С точки зрения конструктивно мыслящих людей, коммунистическая пропаганда на Западе представляется помехой. Сталин. Конечно, старая система рушится, разлагается. Это верно. Но верно и то, что делаются новые потуги иными методами, всеми мерами защитить, спасти эту гибнущую систему. Из правильной констатации Вы делаете неправильный вывод. Вы правильно констатируете, что старый мир рушится. Но Вы не правы, когда думаете, что он рухнет сам собой. Нет, замена одного общественного порядка другим общественным порядком является сложным и длительным революционным процессом. Это не просто стихийный процесс, а это борьба, это процесс, связанный со столкновением классов. Капитализм сгнил, но нельзя его сравнивать просто с деревом, которое настолько сгнило, что оно само должно упасть на землю. Нет, революция, смена одного общественного строя другим всегда была борьбой, борьбой на жизнь и смерть. И всякий раз, когда люди нового мира приходили к власти, им надо было защищаться от попыток старого мира вернуть силой старый порядок, им, людям нового мира, всегда надо было быть настороже, быть готовыми дать отпор покушениям старого мира на новый порядок. Да, Вы правы, когда говорите, что старый общественный строй рушится, но он не рухнет сам собой. Взять, например, фашизм. Фашизм есть реакционная сила, пытающаяся сохранить старый мир путем насилия. Что Вы будете делать с фашистами? Уговаривать их? Убеждать их? Но ведь это на них никак не подействует. Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдет со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты Говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй, не позволяйте ему наложить кандалы на ваши руки, которыми вы свергнете этот строй. Как видите, процесс смены одного общественного строя другим является для коммунистов процессом не просто стихийным и мирным, а процессом сложным, длительным и насильственным. Коммунисты не могут не считаться с фактами. Уэллс. Но присмотритесь к тому, что происходит сейчас в капиталистическом мире. Ведь это не просто крушение строя. Это-взрыв реакционного насилия, вырождающегося в прямой гангстеризм. И мне кажется, что когда речь идет о конфликтах с этими реакционными и неумными насильниками, социалисты должны апеллировать к закону и вместо того, чтобы рассматривать полицию как врага, поддерживать ее в борьбе с реакционерами. Мне кажется, что нельзя просто действовать методами старого, негибкого инсуррекционного социализма. Сталин. Коммунисты исходят из богатого исторического опыта, который учит, что отжившие классы добровольно не уходят с исторической сцены. Вспомните историю Англии XVII века. Разве не говорили многие, что сгнил старый общественный порядок? Но разве, тем не менее, не понадобился Кромвель, чтобы его добить силой? Уэллс. Кромвель действовал, опираясь на конституцию и от имени конституционного порядка. Сталин. Во имя конституции он прибегал к насилию, казнил короля, разогнал парламент, арестовывал одних, обезглавливал других! Но возьмем пример из нашей истории. Разве не ясно было в течение долгого времени, что царский порядок гниет, что он рушится? Сколько крови, однако, понадобилось, чтобы его свалить! А Октябрьская революция? Разве мало было людей, которые знали, что только мы, большевики, указываем единственно правильный выход? Разве непонятно было, что сгнил русский капитализм? Но Вы знаете, как велико было сопротивление, сколько крови было пролито, чтобы отстоять Октябрьскую революцию от всех врагов, внутренних и внешних? Или возьмем Францию конца XVIII века. Задолго до 1789 года было ясно многим, насколько прогнили королевская власть, крепостные порядки. Но не обошлось, не могло обойтись без народного восстания, без столкновения классов. В чем же дело? Дело в том, что классы, которые должны сойти с исторической сцены, последними убеждаются в том, что их роль окончена. Убедить их в этом невозможно. Им кажется, что трещины в прогнившем здании старого строя можно заделать, что можно отремонтировать и спасти рушащееся здание старого порядка. Поэтому гибнущие классы берут в руки оружие и всеми средствами начинают отстаивать свое существование как господствующего класса. Уэллс. Но во главе Великой французской революции стояло немало адвокатов. Сталин. Разве Вы отрицаете роль интеллигенции в революционных движениях? Разве Великая французская революция была адвокатской революцией, а не революцией народной, которая победила, подняв громадные народные массы против феодализма и отстаивая интересы третьего сословия? И разве адвокаты из числа вождей Великой французской революции действовали по законам старого порядка, разве не ввели они новую, буржуазную революционную законность? Богатый исторический опыт учит, что добровольно до сих пор ни один класс не уступал дорогу другому классу. Нет такого прецедента в мировой истории. И коммунисты усвоили этот исторический опыт. Коммунисты приветствовали бы добровольный уход буржуазии. Но такой оборот дел невероятен, как говорит опыт. Поэтому коммунисты хотят быть готовыми к худшему и призываю! рабочий класс к бдительности, к боевой готовности. Кому нужен полководец, усыпляющий бдительность своей армии, полководец, не понимающий, что противник не сдастся, что его надо добить? Быть таким полководцем — значит обманывать, предавать рабочий класс. Вот почему я думаю, что то, что кажется Вам старомодным, на самом деле является мерой революционной целесообразности для рабочего класса. Уэллс. Я вовсе не отрицаю необходимости насилия, но считаю, что формы борьбы должны быть максимально близки к тем возможностям, которые даются существующими законами, которые надо защищать от реакционных покушений. Старый порядок не надо дезорганизовать уже потому, что он в достаточной степени сам дезорганизуется. Именно поэтому мне кажется, что борьба против порядка, против закона есть нечто устаревшее, старомодное. Впрочем, я нарочно утрирую, чтобы ярче выяснить истину. Я могу сформулировать свою точку зрения следующим образом: во-первых, я за порядок; во-вторых, я нападаю на существующую систему, поскольку она не обеспечивает порядка; в-третьих, я считаю, что пропаганда идей классовой борьбы может изолировать от социализма как раз те образованные круги, которые нужны для социализма. Сталин. Чтобы совершить большое, серьезное общественное дело, нужно, чтобы была налицо главная сипа, опора, революционный класс. Нужно далее, чтобы была организована помощь этой главной силе со стороны вспомогательной силы, которой является в данном случае партия, куда войдут и лучшие силы интеллигенции. Вы только что говорили об "образованных кругах". Но каких образованных людей Вы имели в виду? Разве мало было образованных людей на стороне старого порядка и в XVII веке в Англии, и в конце XVII века во Франции, и в эпоху Октябрьской революции в России? Старый строй имел на своей стороне, на своей службе много высокообразованных людей, которые защищали старый строй, которые шли против нового строя. Ведь образование- это оружие, эффект которого зависит от того, кто его держит в своих руках, кого этим оружием хотят ударить. Конечно, пролетариату, социализму нужны высокообразованные люди. Ведь ясно, что не олухи царя небесного могут помогать пролетариату бороться за социализм, строить новое общество. Роль интеллигенции я не недооцениваю, ее роль я, наоборот, подчеркиваю. Дело только в том, о какой интеллигенции идет речь, ибо интеллигенты бывают разные. Уэллс. Не может быть революции без коренного изменения в системе народного образования. Достаточно привести два примера: пример германской республики, не тронувшей старой системы образования и поэтому не ставшей никогда республикой, и пример английской лейбористской партии, у которой не хватает решимости настоять на коренном изменении системы народного просвещения. Стати. Это правильное замечание. Позвольте теперь ответить на Ваши три пункта. Во-первых, главное для революции — это наличие социальной опоры. Этой опорой для революции является рабочий класс. Во-вторых, необходима вспомогательная сила, то, что называется у коммунистов партией. Сюда войдут и интеллигентные рабочие и те элементы из технической интеллигенции, которые тесно связаны с рабочим классом. Интеллигенция может быть сильна, только если соединится с рабочим классом. Если она идет против рабочего класса, она превращается в ничто. В-третьих, нужна власть как рычат преобразования. Новая власть создает новую законность, новый порядок, который является революционным порядком. Я стою не за всякий порядок. Я стою за такой порядок, который соответствует интересам рабочего класса. Если же некоторые законы старого строя могут быть использованы в интересах борьбы за новый порядок, то следует использовать и старую законность. Против Вашего положения о том, что надо нападать на существующую систему, поскольку она не обеспечивает необходимого для народа порядка, я ничего возразить не могу. И, наконец, Вы не правы, если думаете, что коммунисты влюблены в насилие. Они бы с удовольствием отказались от метода насилия, если бы господствующие классы согласились уступить место рабочему классу. Но опыт истории говорит против такого предположения. Уэллс. В истории Англии, однако, был пример добровольной передачи власти одним классом другому. В период между 1830 и 1870 годами произошел без всякой ожесточенной борьбы процесс добровольного перехода власти от аристократии, влияние которой к концу XVIII века было еще очень велико, к буржуазии, которая являлась сангименгальной опорой монархии. Этот переход власти привел в дальнейшем к установлению господства финансовой олигархии. Сталин. Но Вы незаметно перешли от вопросов революции к вопросам реформы. Это не одно и то же. Не думаете ли Вы, что большую роль в деле реформ в Англии в XIX веке сыграло чартистское движение? Уэллс. Чартисты мало что сделали и исчезли бесследно. Сталин. Я с Вами не согласен. Чартисты и организованное ими забастовочное движение сыграли большую роль, заставили господствующие классы пойти на ряд уступок в области избирательной системы, в области ликвидации так называемых "гнилых местечек", осуществления некоторых пунктов "хартии". Чартизм сыграл свою немалую историческую роль и побудил одну часть господствующих классов на некоторые уступки, на реформы во имя избежания больших потрясений. Вообще надо сказать, что из всех господствующих классов господствующие классы Англии — и аристократия, и буржуазия — оказались наиболее умными, наиболее гибкими с точки зрения своих классовых интересов, с точки зрения сохранения своей власти. Возьмем пример хотя бы из современной истории: всеобщую забастовку 1926 года в Англии. Любая буржуазия перед лицом этих событий, когда генеральный совет тред-юнионов призвал к забастовке, прежде всего арестовала бы лидеров тред-юнионов. Английская буржуазия этого не сделала и поступила умно с точки зрения своих интересов. Ни в США, ни в Германии, ни во Франции я не мыслю себе подобной гибкой классовой стратегии со стороны буржуазии. В интересах утверждения своего господства господствующие классы Англии никогда не зарекались от мелких уступок, от реформ. Но было бы ошибочным думать, что эти реформы представляют революцию. Уэллс. Вы более высокого мнения о господствующих классах моей страны, чем я. Но велика ли вообще разница между малой революцией и большой реформой, не являются ли реформы малой революцией? Сталин. В результате напора снизу, напора масс буржуазия иногда может идти на те или иные частичные реформы, оставаясь на базе существующего общественно-экономического строя. Поступая так, она считает, что эти уступки необходимы в интересах сохранения своего классового господства. В этом суть реформ. Революция же означает переход власти от одного класса к другому. Поэтому нельзя называть какую бы то ни было реформу революцией. Вот почему не приходится рассчитывать на то, чтобы смена общественных строев могла произойти в порядке незаметного перехода от одного строя к другому путем реформ, путем уступок господствующего класса. Уэллс. Я Вам очень благодарен за эту беседу, имеющую для меня громадное значение. Давая мне Ваши разъяснения, Вы, наверное, вспомнили о том, как в подпольных дореволюционных кружках Вам приходилось объяснять основы социализма. В настоящее время во всем мире имеются только две личности, к мнению, к каждому слову которых прислушиваются миллионы: Вы и Рузвельт. Другие могут проповедовать сколько угодно, их не станут ни печатать, ни слушать. Я еще не могу оценить то, что сделано в Вашей стране, в которую я прибыл лишь вчера. Но я видел уже счастливые лица здоровых людей, и я знаю, что у Вас делается нечто очень значительное. Контраст по сравнению с 1920 годом поразительный. Сталин. Можно было бы сделать еще больше, если бы мы, большевики, были поумнее. Уэллс. Нет, если бы вообще умнее были человеческие существа. Не мешало бы выдумать пятилетку по реконструкции человеческого мозга, которому явно не хватает многих частиц, необходимых для совершенного социального порядка. Сталин. Не собираетесь ли побывать на съезде Союза советских писателей? Уэллс. К сожалению, у меня имеются разные обязательства и я смогу остаться в СССР только неделю. Я приехал, чтобы встретиться с Вами, и я глубоко удовлетворен нашей беседой. Но я собираюсь говорить с теми советскими писателями, с которыми я смогу встретиться, о возможности их вступления в Пен-Клуб. Это — международная организация писателей, основанная Голсуорси, после смерти которого я стал председателем. Организация эта еще слабая, но все же имеет секции во многих странах, и, что еще важнее, выступления ее членов широко освещаются в печати. Эта организация настаивает на праве свободного выражения всех мнений, включая оппозиционные. Я рассчитываю поговорить на эту тему с Максимом Горьким. Однако я не знаю, может ли здесь быть представлена такая широкая свобода. Сталин. Это называется у нас, у большевиков, "самокритикой". Она широко применяется в СССР. Если у Вас имеются какие-либо пожелания, я Вам охотно помогу. Уэллс. Благодарит. Сталин. Благодарит за беседу. http://www.situation.ru/app/j_art_1202.htm Большевик. 1934. № 17 ***
*** https://fantlab.ru/edition83186 https://fantlab.ru/edition120722 *** 
 
|
| | |
| Статья написана 13 августа 2017 г. 16:15 |
СОВЕРШЕННО ФАНТАСТИЧНО В моих руках библиографический справочник. Издательство «Книга», Москва, 1966 год. На обложке: «Герберт Уэллс». А на странице 131-й статья, озаглавленная так: «Уэллс и Лев Успенский». Как это понимать? «Шекспир и Константин Фофанов», «Гомер и…» К немалому моему смущению, Лев Успенский — я. Необходимо объясниться, а для этого надо начать очень издалека.
Да, так случилось. В разгар войны, в 1942 году, советский писатель с Ленинградского фронта обратился с письмом к одному прославленному собрату. Письмо затрагивало вопрос, который в те дни представлялся нам вопросом номер два, если под номером первым числить самое войну. Вопрос об открытии союзниками второго фронта. Оно было адресовано: Лондон, Герберту Уэллсу. Фантастика? Конечно, но более или менее правдоподобная. Письмо было направлено через Совинформбюро. Шесть месяцев спустя в блокадном Ленинграде советский литератор Успенский получил от английского литератора Уэллса ответ. Это уже показалось и ему самому и всем его окружавшим фантастикой на пределе. Ответ имел вид телеграммы на семи страницах писчей бумаги обычного формата. Читать его было нелегко: на каждой строчке написано буквами «комма», «стоп», а то и «стоп-пара», что, оказывается, значит: «точка-абзац». Но за этими знаками препинания бились живые и напряженные мысли, чувствовалась искренняя приязнь и дружба. Не буду спорить: эти мысли были мыслями человека, но не политика, не социолога. Однако они были мыслями пережитыми, откровенными до предела, выстраданными за долгую жизнь вдумчивого художника. В статье «Уэллс и Лев Успенский» говорится, будто я получил этот ответ только по окончании войны. Нет, Совинформбюро прислало его копию мне в Ленинград, на Пубалт, в августе того же сорок второго года. Подобно ракете, эта копия пронеслась перед глазами удивленного до предела командования. Неделю или две спустя два бравых лейтенанта-штабиста, печатая шаг, вошли в ту комнату опергруппы В. В. Вишневского, где, проездом на фронт, жил я. «Интендант Успенский — вы? Пять минут на сборы! У комфлота четверть часа времени; он требует вас немедленно!» Когда Кейвора вызвали на прием к Великому Лунарию, он трепетал. Так как же должен трепетать интендант 3-го ранга, когда его вызывают к командующему флотом? «Успенского? К Трибуцу? А что он наделал?» Часа полтора — и вот это уже было суперфантастикой! — за закрытыми дверями кабинета я гонял чаи с Владимиром Филипповичем Трибуцем. Генштабисты и крупные морские начальники почти всегда люди широких горизонтов, по-настоящему образованные. Мы беседовали обо всем: об этой войне и о «Войне миров», об Уэллсе и о Невской Дубровке, о марсианах и о нашем детстве; мы были почти сверстниками. Вот от моего детства мне и приходится сейчас повести речь. ПЛЮСКВАМПЕРФЕКТУМ 1909 год. Я ношу фуражку с ярко-зеленым околышем: учусь в выборгском восьмиклассном коммерческом училище. Опять фантастика: странен смутный мир девятисотых годов. Училище выборгское, но находится в Петербурге. Оно восьмиклассное, но работает только пять или шесть классов; старших еще нет. Оно ни с какой стороны не коммерческое, и вот почему. Под рукой министерства просвещения немыслима никакая прогрессивная школа. Там министром — А. Н. Шварц, ДТС (действительный тайный советник), сенатор, профессор. У Саши Черного есть стихи о нем: У старца Шварца ключ от ларца, А в ларце — просвещение, Но старец Шварец сел на ларец Без всякого смущения. Чтобы не лезть в ларец, группа передовых педагогов схитрила. Они сбежали в торговлю и промышленность. И тамошние шварцы — не золото, но торговать и промышлять приходится не на латинском языке! Тамошние — либеральнее. Это училище задалось целью сделать из нас не «коммерсантов», а людей. Для этого оно применило всевозможные приемы. Был и такой: «уроки чтения». Раз в неделю Елена Валентиновна Корш, классная дама первоклассников, на ходу приспосабливая текст, читала нам что-нибудь «старшее». Начала она с «Давида Копперфилда»; Диккенс не произвел на меня тогда ни малейшего впечатления. Затем мы прослушали «Джангл-Бук» Киплинга. По гроб жизни я благодарен за это маленькой грустноглазой женщине со смешной брошью в виде пчелы на бархатной блузке. А потом настал день, которого я не забуду никогда. Е. В. Корш вынула из сумочки желтенький пухлый томик величиной с ладонь: «Универсальная библиотека», издание «Антика». «Дети! Я попгобую почитать вам очень стганный гоман очень стганного писателя. Если будет тгудно или скучно, сгазу же скажите мне…» Стояла питерская зима, самые короткие дни. В классе горела керосино-калильная лампа, чудо техники, с «ауэровским» колпачком. На подоконнике желтело чучело тюлененка-белька: до этого был предметный урок — «Как сделан твой ранец?». Все было знакомо, просто, обыденно — как всегда. И вдруг… «Маленькая обсерватория астронома Огильви. Потайной фонарь бросает свет на пол. Равномерно тикает часовой механизм телескопа. В поле зрения трубы — светлый кружок планеты среди неизмеримого мрака мирового пространства…» Кто это вспоминает — он или я? «…В ту ночь поток газа оторвался от далекой планеты. Я сам видел это… Я сказал об этом Огильви, и он занял свое место. Ночь была жаркая; мне захотелось пить. Я побрел к столику, где стоял сифон с содовой водой…» Даже сахáрская жажда не заставила бы рослого толстого мальчишку куда-нибудь побрести ни в тот день, ни во все последующие пятницы. Неделю за неделей, каждую пятницу, он сидел на том же месте в левой колонке парт, рядом с Асей Лушниковой, за Юриком Добкевичем, не отводя глаз от читавшей, шесть дней мечтая о волшебном седьмом дне, когда опять приоткроется это. К весне это пришло к концу. Я не мог так просто оторваться от него. Я должен был еще раз, один, без помех, повторить мучительный и чудесный путь; еще раз увидеть, как под тонким молодым месяцем майский жук перелетает дорогу над Рассказчиком и Викарием, точно в тот миг, как «ближний марсианин высоко поднял свою тубу и выстрелил с грохотом, от которого содрогнулась земля»… И как пылал под действием теплового луча Шеппертон. И как героически погиб миноносец «Громящий» («Тандерер»; это в традициях флота Ее Величества, а не «Дитя Грома» нынешних переводов!)… Я жаждал вторично пройти в страхе по мертвым улицам Лондона и услышать душу выматывающее «Улля-Улля!» последнего оставшегося в живых чудища. И, задохнувшись, взбежать на Примроз-хилл, и оттуда в лучах восходящего солнца увидеть станцию Чок-Фарм, и Килбери, и Хемпстед, и башни Хрустального Дворца — «с сердцем, разрывающимся от великого счастья избавления…». Педагоги, даже лучшие, — странные люди. Я умолил Е. В. Корш дать мне на неделю маленький желтый томик, ковчег небывалого. Она вручила мне его, аккуратно перевязав красной ниточкой несколько страничек в конце. «Я пгошу тебя, Левушка, не читать этого. Там говогится о взгослых вещах, котогых ты еще не поймешь…» С великим трудом, на просвет, держа книжку над головой, по-всякому, я исследовал странички, которых я почему-то «не пойму». Странное дело: я все понял. Там говорилось, что марсиане размножались бесполым путем, посредством деления. Один детеныш-почка возник на теле родителя даже во время межпланетного пути. Я пришел в недоумение. В те годы я был страстным биологом. Книжка Вагнера о простейших не сходила с моего стола. Амебы и вольвоксы были моими ближайшими знакомыми. Все размножались точно так же — почкованием, делением; о других, более совершенных способах размножения я имел весьма смутное представление. Я вернул книжку учительнице; она не заподозрила моего вероломства. Весной того года — года перелета Блерио через Ла-Манш — я добыл «Машину времени» в одном переплете с чудесной «Волшебной лавкой». Потом «Невидимку», потом «Войну в воздухе». Когда никто не видел, я лил тайные слезы: ведь «маленькое тельце Уины осталось там, в лесу…». Ведь медленно, начиная с красноватой радужины, как фотонегатив «проявлялось» обнаженное тело альбиноса Гриффина, лежащего мертвым на свирепой земле собственнической Англии. Как пришибленный, целыми часами вглядывался я в трагически-медленный закат огромного тускло-красного солнца над Последним Морем Земли. И сейчас, как самое страшное видение мира, мерещится мне в тяжелых волнах этого моря «нечто круглое, с футбольный мяч или чуть побольше, со свисающими щупальцами, передвигающееся резкими толчками» — последняя ставка жизни, проигранной уэллсовским человечеством… ДАНТЕ И ВЕРГИЛИЙ Как передать всю силу воздействия, оказанного им на мое формирование как человека; наверное — не на одно мое? Порою я думаю: в Аду двух мировых войн, в Чистилище великих социальных битв нашего века, в двусмысленном Раю его научного и технического прогресса, иной раз напоминающего катастрофу, многие из нас, тихих гимназистиков и «коммерсантиков» начала столетия, задохнулись бы, растерялись, сошли бы с рельсов, если бы не этот поводырь по непредставимому. Нет, конечно, — он не стал для нас ни вероучителем, ни глашатаем истины; совсем не то! Но кто его знает, как пережили бы юноши девятисотых годов кошмар первых газовых атак под Ипром или «на Бзуре и Равке», если бы у них не было предупреждения — мрачных конусов клубящегося «черного дыма» там, в «Борьбе миров», над дорогой из Санбери в Голлифорд. Как смог бы мой рядовой человеческий мозг, не разрушившись, вместить Эйнштейнов парадокс времени, если бы Путешественник по времени много лет назад не «взял Психолога за локоть и не нажал бы его пальцем маленький рычажок модели»… «…Машинка закачалась, стала неясной. На миг она представилась нам тенью, вихорьком поблескивающего хрусталя и слоновой кости, и затем — исчезла, пропала… Филби пробормотал проклятие…» А Путешественник? «Встав, он достал с камина жестянку с табаком и принялся набивать трубку…» Точно такая же жестянка «Кепстена» стояла на карнизе кафельной печки в кабинете моего отца; такая же трубка лежала на его столе. И этой обыденностью трубок и жестянок он и впечатывал в наши души всю непредставимость своих четырехмерных неистовств. Он не объяснял нам мир, он приуготовлял нас к его невообразимости. Его Кейворы и Гриффины расчищали далеко впереди путь в наше сознание самым сумасшедшим гипотезам Планка и Бора, Дирака и Гейзенберга. Его Спящий уже в десятых годах заставил нас сделать выбор: за «людей в черном и синем», против Острога и его цветных карателей, распевающих по пути к месту бойни «воинственные песни своего дикого предка Киплинга». Его алой и морлоки, с силой, доступной только образу, раскрыли нам бездну, зияющую в конце этого пути человечества, и Доктор Моро предупредил о том, что будет происходить в отлично оборудованных медицинских «ревирах» Бухенвальда и Дахау. Что спорить: о том же, во всеоружии точных данных науки об обществе, говорили нам иные, во сто раз более авторитетные, Учителя. Но они обращались прежде всего к нашему Разуму, а он взывал к Чувству. Мы видели в нем не ученого философа и социолога (мы рано разгадали в нем наивного социолога и слабого философа); он приходил к нам как Художник. Именно поэтому он и смог стать Вергилием для многих смущенных дантиков того огромного Ада, который назывался «началом двадцатого века». Я ВИЖУ ЕГО Был январь девятьсот четырнадцатого. Мы с Димой Коломийцевым шли в Городскую думу за билетами на какой-то концерт или лекцию. Возле мехового магазина Мертенса… нет, скорее у магазина дорогого белья (Артюр), Невский, 23, чего-то ожидала дюжина любопытных. Чуть поодаль ворковали два «мотора»; слово «автомобиль» было еще редким. Люди, вытягивая шеи, смотрели на дверь. Остановились и мы. — Да графиня эта, Брасова! — сердито буркнул не нам, соседу, хмурый енот в запотевшем пенсне. — Ну, морганатическая! Жена Михаила… Да уж до вечера не будет в лавке сидеть, и… Он не договорил. Из магазина — несколько ступенек приступочкой; там и сейчас продают мужские рубашки — выпорхнула прелестная молодая женщина в маленькой шляпке, в вуалетке, поднятой на ее мех и еще чуть влажной от редкого снега, в чудовищно дорогой и нарядной шиншилловой жакетке. За ней — одна рука на палаше, в другой маленький пакетик — поспешал юный гвардейский офицер, корнет. Второй пакет, куда больший, на отлете, как святые дары, нес кланяющийся, улыбающийся то ли хозяин, то ли старший приказчик. Ах, как он был художественно упакован, этот августейший пакетик! Они только сошли на панель, дверь магазина, легонько присвистнув (пневматика!), открылась вторично, и я забыл про всех морганатических… Из двери вышел плотный, крепкий человек, конечно иностранец, нисколько не аристократ. Несомненный интеллектуал-плебей, как Пуанкаре, как Резерфорд, как многие. Его умное свежее лицо было довольно румяным: потомственный крикетист еще не успел подвянуть на злом солнце неимоверных фантазий. Аккуратно подстриженные усы лукаво шевелились, быстрые глаза, веселые и зоркие, оглядели сразу все кругом… Как я мог не узнать его? Я видел уже столько его портретов! За его плечами показался долговязый юнец, тоже иностранец, потом двое или трое наших. Он задержался на верхней ступеньке и потянул в себя крепкий морозный воздух пресловутой «рашн уинте» — русской зимы. С видимым удовольствием он посмотрел на лихачей — «Па-ади-берегись!», снег из-под копыт, фонарики в оглоблях, — летящих направо к Казанскому и налево — к Мойке, на резкий и внезапный солнечный свет из-за летучих облаков и, чему-то радостно засмеявшись, бросил несколько английских слов своим спутникам. Засмеялись и они: кто же знал, что только шесть месяцев осталось до роковой грани? Потом все сели «в мотор» и уехали. И больше я его не видел никогда. Во второй его приезд, осенью двадцатого, я воевал на польско-балаховичском фронте, в Полесье. До нас не дошли известия о его встрече с Лениным: нам было не до уэллсов. Четырнадцать лет спустя он снова появился в Москве. Было похоже — фантазер из Истен-Глиба едет посмотреть, что выросло из замыслов того, кого он звучно и благожелательно — но как неверно! — окрестил «Мечтателем из Кремля». Ну что же, он увидел: то, что ему казалось грезами, превратилось в величайшие в мировой истории дела. Он имел мужественную честность признать себя неправым; нелегкое решение для того, кого весь мир привык именовать первым своим прозорливцем! С четырнадцатого года он прошел долгий и нелегкий путь. Он не только писал книги, но стал активным болельщиком за будущее человечества. Как пропагандист он был вовлечен в участие в первой мировой войне. Теперь все с большей настороженностью вглядывался он в Грядущее — не столь далекое, как то, куда он забросил Путешественника во времени, но не менее тревожное. Его исповеди и призывы выходили в свет неустанно, и, хотя не все они и не так быстро, как хотелось бы, достигали нас, мы видели ясно: почва ускользает из-под ног мудрого Поводыря по Аду. Виргилий останавливается и неуверенно нащупывает: куда же идти? Реальный мир катится к катастрофе по предсказанным им рельсам. Но мир этот решительно отказывался внять совету и перевести стрелки. Он не желал слушать фабианских проектов переустройства. Он смеялся над пророчествами английской Кассандры. Что ни день яснее сквозь благообразные черты великого романиста проступал растерянный облик созданного его же воображением мистера Барнстэйпла — прекраснодушного и глубоко подавленного редактора никем не читаемого, еле сводящего концы с концами журнальчика «Либерал», умницы, на которого смотрят свысока даже собственные сыновья-футболисты. Прозорливец явно терял ясность взглядов, метался и мучился, потеряв надежду, что мир может быть спасен извне, бескровно и бесслезно, то ли волшебным газом чудотворной кометы, то ли бациллами, способными, не спрашиваясь людей, уничтожить грозящую им опасность. И вот чаще и чаще взгляд Проводника стал обращаться к Компасу, имя которого Коммунизм. К сороковым годам можно было сказать твердо: там, в Англии, у нас есть друг, нерешительный, слишком мягкосердечный, но верный и искренний до глубины души. Его имя — Уэллс. МОЙ СОАВТОР — ФРАНЧЕСКА ГААЛЬ Справедливость превыше всего: не вмешайся она, мое письмо ему не было бы написано. В отличной статье, с упоминания о которой я начал, говорится: писатель Успенский написал его весной сорок второго года, во фронтовой землянке, куда как-то попали два романа Уэллса — «Война миров» и «Люди как боги». Тут не все точно. Мне не случалось на фронте живать в землянках. Ни одной книги Уэллса у меня не было; не было их — не знаю уж почему — и в богатых библиотеках балтийских фортов, в десятке километров от меня. Я жил в описанном Н. К. Чуковским большом кирпичном «офицерском» доме в Лебяжьем, в доме пустом, как Бет-Пак-Дала, и холодном, как Антарктида. Жил и работал — нет, не «как зверь», а как военные корреспонденты в те годы. Трудно вспоминаются эти месяцы — конец осени, начало зимы сорок первого года. Сводки мрачнее ночи. Враг все ближе к Москве. Сейчас не каждый поверит, но было так: мы жили только глубокой, почти иррациональной уверенностью в грядущей победе. Мы знали: она не слетит с неба сама — надо работать, надо драться за нее. И вот мы работали. Времени у меня не было ни минуты: я писал, но — какие тут послания на Запад! Изо дня в день заметки для газеты района, для ленинградских, для флотских газет… Нет радиста — сам лови ночью сводку. Ослабел типографский рабочий — крути плоскую машину. Не прислали клише из города — отрывай кусок линолеума от пола и режь сам. Времени не было. И тут пришла на помощь она, Франческа. В ноябре — декабре над Финским заливом темнеет рано и глухо. В кромешной зимней тьме по поселку всюду вырубали свет. Всюду, кроме матросского клуба. Там начинались лекции, доклады, танцы и главное — кино. Перед вами — альтернатива: сидеть, волком воя, в чернильном мраке три или четыре часа или пойти в клуб. Кто как, а я шел в клуб, хотя мне, сорокалетнему командиру, не по мыслям, не по чину, не по возрасту было фокстротировать с юными краснофлотками. Я садился в зале в кресло и читал до фильма. До фильма! Обстрелы, двойная блокада, ледостав — мы были нацело отрезаны от сокровищницы кинопроката. «Ораниенбаумская республика» жила фильмами, блокированными с нею с начала сентября. К этому времени сохранился, по-видимому, один: «Маленькая мама». Первые пять раз я смотрел Франческу Гааль миролюбиво. Полюбовавшись на нее в двадцатый или двадцать седьмой раз, я изнемог. Почувствовал себя морально надломленным. Люди железной воли — работники политотдела, редактор Женя Кириллов, секретарь редакции «Боевого залпа» Жора Можанет мужествовали сильно. Они стояли насмерть. Они уговаривали меня: «Лев Васильевич, идемте!» Я не мог. Я оставался в редакционной тьме, ложился на черный топчан в черном мраке, и — что было мне еще доступно? — думал, думал, думал… Вот в этой-то пахучей типографской черноте, в шуме высоченных сосен над крышей, в холодном свете звезд, если выйдешь наружу, а еще в более холодном — мертвенном — мерцании панических фашистских ракет за фронтом немцы и привиделись мне марсианами. «Маленькая мама» вышла замуж в тридцатый или сороковой раз. Лампочка надо мной обозначилась тускло-рдяным волоском, вспыхнула, как «новая звезда», пригасла и пошла мигать и помаргивать на экономическом «режиме имени инженер-капитана Баширова»: он ведал нашей тощей энергетикой. Я встал, нарезал газетной бумаги, заложил первый листок в машинку и начал: «Итак, глубокоуважаемый мистер Уэллс, катастрофа, которую вы предсказывали полстолетия назад, разразилась: марсиане вторглись в наш мир…» Книги? Не нужны мне были книги: седоголовый интендант на лебяжинском «пятачке» был когда-то тем подростком, которому Елена Валентиновна Корш обрушила на голову великую тяжесть уэллсовских фантазий. Образы Уэллса — живые, движущиеся, дышащие — все время жили у него в памяти. Он мог цитировать без книг. ИЗ ЛЕБЯЖЬЕГО В ЛОНДОН Я писал его не от себя — ото всех тех, рядом с кем мне выпало на долю стоять на Ораниенбаумском «пятачке». Я не могу повторить (или — хуже — изложить!) то, что вырвалось тогда из самого сердца. Но, перечитывая сейчас то, что было написано тогда, мне не хочется изменить в нем ни одной строчки. Я писал ему, и мир рисовался мне в его образах. Я думал о предательстве западных политиканов и вспоминал речи лентяя и бездельника — но далеко не дурака! — артиллериста из «Борьбы миров»: «Они превратят нас в скот, рабочий и убойный. И станут откармливать нас, чтобы пожирать. И найдутся ведь такие людишки, которые станут еще лебезить перед ними, чтобы добиться лучшего места у кормушки…» «К стыду человечества, Вы и в этом правы, мистер Уэллс: в Виши, в Осло, в других местах мира — они нашлись» — так писал я. Я думал о разгромленном Лондоне и видел «птицелицего» немца, офицера с дирижабля из «Войны в воздухе», того, что таскался со своими легчайшими несессерами, уступая место работяге Смоллуэйсу, которого приняли за изобретателя Беттериджа, Смоллуэйсу, потом встретившемуся с ним в последнем бою над Ниагарой. «Не награжден ли теперь он Железным крестом за бомбежку Ковентри или Саутгемптона?!» — спрашивал я. «Разве до Ваших ушей не доносится сквозь грохот взрывов жалобное блеяние, мистер Уэллс? Уж не подает ли голос из будущего тощая коза этого самого Берта Смоллуэйса, коза возвратившегося варварства, коза великого запустенья?» Тот, кто читал «Войну в воздухе», помнит эту козу: ее невозможно забыть. Тех марсиан, вымышленных, бросил на человечество космос; за их приход не отвечал никто. Коричневых гадин, с которыми мы сражались теперь, выпестовала, выносила у груди своей западная цивилизация. Мы, люди, были ответственны за их появление: наш прямой долг был — уничтожить их. Чтобы призвать к исполнению этого тяжкого кровавого долга Англию, и стучала в Лебяжьем моя колченогая машинка над замерзшим, усеянным ледовыми дотами Финским заливом. Но я знал, что добрая старая Англия — не едина. Да, там обитали простодушные и отважные Берты Смоллуэйсы. Когда их припрет к стенке, они знали, что надо делать, как и там, на уэллсовом Козьем острове. «Спустив на землю подобранного в руинах котенка, он вскинул винтовку с кислородным патроном и непроизвольно спустил курок. Из груди принца Карла-Альберта вырвался ослепительный столб пламени… Что-то горячее и мокрое ударило Берту в лицо… Сквозь смерч слепящего дыма он увидел, как падают на землю руки, ноги и растерзанное туловище…» Я знал: есть в Англии такие смиренные Берты. Но ведь там живут и другие люди — и в романах Уэллса, и в Англии. Там катался в роскошной серой машине промышленный магнат Барралонг со своей любовницей Гритой Грей, из романа «Люди как боги», и его приспешник — министр Руперт Кэтскилл, и философ Беркли с очаровательной леди Стеллой, и самоуверенные лакеи, шоферы Ридли и Пенк… Попав уэллсовским чудом в мир «людей-богов», в мир коммунизма, они объявили ему идиотскую и кровожадную войну. Бессильные, они рвались уничтожить светлый мир, превратить в колонию, населить ханжами, гангстерами и проститутками, застроить биржами, борделями, полпивными, загадить и замусорить… Они ненавидели свет ядоносной пресмыкающейся ненавистью… А сколько таких в реальной Англии?! Между теми и другими стоял мистер Барнстэйпл — помощник редактора в «Либерале», этом «рупоре наиболее унылых аспектов передовой мысли» Англии. Он тоже попал в страну людей-богов. Он заранее, в мечтах, любил эту страну, но и опасался ее… Мистер Барнстэйпл, воплощение английской порядочности; куколка, так причудливо напоминающая мистера Уэллса; ласковая, но и ироничная самопародия, может быть совсем непреднамеренная. Оказавшись среди людей-богов, он нашел в себе силы стать на их сторону и отречься от «своих», стать на сторону Утопии. Решительно, до конца, до самоотречения. Мне было нечего терять: я и начал с той анатомии Англии, которую нашел в творчестве самого Уэллса. «Мы знаем, — писал я, — тысячи тысяч добрых, умных, безукоризненно честных Барнстэйплов двадцать четыре года смотрят со своего острова на Восток, на ту страну, где живем мы, как на мир, населенный привлекательными и опасными, потому что не до конца понятными, „людьми как боги“… Они защищали нас от нападок шиберов и джингоистов, как Ваш Барнстэйпл у „Карантинного утеса“ Утопии. Но им все время казалось: наши пути никогда не сойдутся. А вот они сошлись, дорогой мистер Уэллс (простите, я чуть было не написал, почтительно и с великой приязнью, „дорогой мистер Барнстэйпл“!), и теперь предстоит решить, как же поступить целой стране добрых, прямодушных, прекраснодушных Барнстэйплов перед лицом общей трагедии? Позвольте же через Ваше посредство обратиться к ним от нас, в надежде, может быть несколько опрометчивой, помочь нашему общему делу…» ОНИ И МЫ В те дни я жил образами Уэллса, но ведь не только ими. В те месяцы все мы, люди фронта, особенно точно и живо ощутили себя в почетном ряду русских, всех русских настоящего и прошлого: и латников Куликова поля, и гренадеров Багратионовых флешей, и солдат Танненберга и Сольдау. Блоковские скифы стучали в наши души: «Когда б не мы, не стало б и следа от ваших Пестумов, быть может…» Эти Пестумы Европы, увитые розами Возрождения, звенящие терцинами Данте и сонетами Петрарки, снова попали под угрозу, страшнейшую из всех. И сознание высокой «должности» народа нашего, столько раз «державшего щит» между варварством и цивилизацией, столько раз проливавшего кровь лучших сынов своих, чтобы Чосер мог спокойно писать «Кентерберийские рассказы», а Эразм — «Похвалу глупости», пока ханские баскаки собирали дань с наших прадедов. Все родственней и дороже становилась нам великая культура, заложенная Грецией и Римом. Сотни лет мы держали ее на плечах, как Атлант свод небесный. Мы строили ее на равных правах, — мы с нашим «Словом о полку», с нашим Андреем Рублевым, с нашим Толстым и Менделеевым, Ломоносовым и Ковалевскими, с нашими двумя Софиями и Василием Блаженным. Мы знали каждый штрих ее, от альфы — античности до омеги — двадцатого века. И снова — в который раз! — мы поднялись на ее защиту. А «они», люди Запада, так же ли, с той же ли вековой приязнью любили они нас, так же ли знали нас, так же ли готовы были помочь нам в беде, как мы им? Я напоминал ему то, что он должен был знать и сам, — нашу историю, предмет нашей законной гордости и славы. То время, когда князь Ярослав опутал весь Запад паутиной брачных связей, нежной прелестью дочерей Руси. Когда одна Ярославна стала Анной-региной, супругой короля Франции, другая — женой Гаральда Норвежского, когда Гаральд искал в Киеве защиты и приюта, а внучка Ярослава Евпраксия, побывав супругой императора Германии и изгнанницей в Каноссе, став героиней западных саг и легенд, вернулась в вишневые сады Киева, чтобы лечь тут в русскую землю. И то время, когда под нашим прикрытием распускались в Италии сады треченто и кватроченто, когда мыслители мыслили, ученые испытывали естество потому, что на Востоке русские защищали их покой в борьбе с Азией. И начало XIX века, нашу титаническую борьбу с последним цезарем. И Марну, выигранную потому, что пролилась наша кровь среди сосновых перелесков и болот Пруссии. Я смело говорил ему о нашем, потому что все время передо мной стояло все созданное ими. Звучит слово «Англия», и тотчас оно раскрывается перед нами в образах. Мы знаем ее лиловые вересковые поляны: мы бродили по ним с Чарлзом Дарвином в поисках глубинных тайн природы; потом Кейвор, смешно жужжа, открывал над ними секрет своего кейворита. Потом Невидимка встретился на них с мистером Томасом Марвелом. Нам ведомы переулки ее вымороченных городков, заваленные первым снегом: следы Гуинплена-ребенка пересекаются там со следами того же Гриффина, загнанного, окровавленного, озлобленного Искателя. Вот забавный полустанок среди газонов и живых изгородей юга; может быть, его имя «Фремлингем-Адмирал» обозначено Киплингом на вывеске, под которой пчелы жужжат над цветами дрока, а возможно, на его платформу вышел из вагона, растерянно держа в руке сияющий плод с древа познания, самый юный и самый жалкий из барнстэпликов Герберта Уэллса. Да разве только Англия?! А прелый запах золотой листвы в лесах Адирондака, сбереженный для нас Сетоном-Томпсоном? А маслянистая вода Сены у набережной Букинистов или возле Гренульер, завещанная нашей памяти Анатолем Франсом, Мопассаном, Ренуаром? И синие холмы над Верхним озером, какими с берегов Мичигана видел их рыболов Хемингуэй… Разве все это — не наше, не дорого нам почти так же, как «Невы державное теченье» или ночной костер на зеленой траве Бежина луга, там, «во глубине России»? Мы помним наизусть и строфы сонетов Шекспира, и канцоны Мистраля, и «Песнь о Ролланде», и баллады о Робине Гуде. Знаете ли вы так нашу «Задонщину», нашего Пушкина, нашего Лермонтова, как мы знаем создания ваших гениев? «Сколько раз в детстве и юности, — писал я ему, — каждый из нас по планам ваших городов разыскивал какую-нибудь забвенную Катлер-стрит или переулок Кота-Рыболова, известные не каждому лондонцу, не всякому парижанину. Сколько раз мы брели с чартистами по пыльным дорогам вслед за Барнеби Раджем, сопровождали Корсиканца от Гренобля до сердца Франции вместе со Стендалем, спускались по Миссисипи на плоту Гека Финна, шли у стремени Алонзо Киханы по равнинам Ламанчи, выходили с Лермонтом-певцом в древние леса, распростертые „от Кедденхеда до Торвудли“, плыли в одной лодке с телеграфистом Бенони по шхерам Финмаркена? Разве не для нас написан „Замок Норам“ вашего Тернера, нежные пленэры барбизонцев, тревожные небеса Гоббемы? Мы плавали, бродили, странствовали среди ваших ландшафтов то с Тилем Уленшпигелем, то с Жан-Жаком Руссо; мы садились в Ярмуте на корабль с Робинзоном Крузо и подстерегали рыжих сфексов среди песков горячего Прованса с Фабром, волшебником и мудрым пасечником Природы. Мы вдыхали воздух вашего прошлого и вашего настоящего. Мы вглядывались в смутную дымку вашего будущего. Все созданное вами стало нашим, ибо, по глубокому и крайнему разумению русского человека, все, что создано людьми, принадлежит Человечеству. Вот почему в июне сорокового года мы оплакивали Лондон, как если бы немцы бомбили Москву. Вот почему год спустя мы почувствовали с удовлетворением, что сражаемся в великой битве за Грядущее в одном ряду с вами, и стали, как свойственно русским, насмерть на наших общих рубежах. А теперь настал срок воззвать к вам: готовы ли вы к подвигу? Понимаете ли вы, Барнстэйплы и Смоллуэйсы, что настали сроки, когда за жизнь приходится платить не нефтью, не золотом, не биржевыми чеками, а кровью; когда вся ненависть мира должна сосредоточиться на „марсианах“, засевших в ямах Берлина и Берхтесгадена, но в то же время и на ваших собственных полипах из „Министерства околичностей“, сегодня (сегодня, мистер Уэллс!), как и во времена Диккенса, продолжающих размышлять, „как бы не делать этого“. Узнайте нас, как мы вас знаем, и вступайте на наш страдный, тяжкий, но победоносный путь, локоть к локтю, безоговорочно, как братья!» Вот этот десяток пожелтевших листков той газетной бумаги, на которой был написан черновик письма, — он передо мной. Письмо кончалось так: «Я прервал изложение моих мыслей, дорогой мистер Уэллс, потому что прозвучал сигнал тревоги. Зенитки открыли стрельбу. Два марсианина на узких крыльях маневрируют над заливом, уклоняясь от разрывов… На юге гремит канонада. На железной дороге дымит бронепоезд. Мы боремся и победим. А вы? Есть две возможности. Или, раздавив ваших алоев и полипов, вы, как Смоллуэйс, схватив „кислородное ружье“, броситесь в бой рядом с нами. Или, подобно мистеру Моррису из вашего „Грядущего“ (его имя изящно выговаривалось „Мьюррэс“, помните?), „надев на лысеющую голову модный головной убор с присосками, напоминающими гребень казуара, предпочтете вызвать телефонным звонком — дабы не страдать излишне, дабы „не делать этого“ — Агента Треста Легкой Смерти…“ Что ж, вызывайте. Но предупреждаем вас: на этот раз смерть не окажется легкой! Нет, я верю, что будет не так! Вы уже кинулись в один бурун с нами. Мы умеем плавать. Опирайтесь на наше плечо, но не цепляйтесь судорожно за спасающего. Гребите вместе с нами к берегу: с каждым взмахом он ближе. Готовьтесь отдать всё, и тогда вы всё сохраните. Будьте готовы разить, а не только подписывать чеки. И тогда — час настанет. Тогда высоко над окровавленной Европой стаи ворон полетят терзать вялые щупальца последних марсиан. Тогда деловитые саперы начнут подрывать уже не страшные мертвые цилиндры. Тогда еще раз разнесется над старым материком отчаянное „Улля-улля!“ погибающего среди всечеловеческой радости чудища. И все мы — вы и мы — скажем в один голос и с равным правом: „Человечество и человечность спасены нами!“ Но чтобы так случилось — надо спешить». * * * Ярким апрельским днем я принес конверт с письмом на нашу полевую почту. Техник-интендант, сидевший там, вчитался в адрес: «Совинформбюро. Т. Лозовскому. Город Куйбышев». Он посмотрел на меня: «Ого! Далековато хватили, товарищ начальник!» Если бы он знал, куда я на самом деле «хватил»! * * * Летом того года командование наградило меня великой наградой — месячной поездкой в тыл, «в эвакуацию», на Урал, к семье. Вернулся я в августе. Все, все было фантастикой. Утром — Москва, гостиница «Якорь», метро, беготня по издательствам. Потом — три или четыре часа полета на бреющем, волны Ладоги под самым брюхом самолета, потом куда более трудная задача — добраться от аэродрома до Петроградской стороны, и, наконец, в тиканье метронома, в глухих раскатах обстрела, улицы Попова, Пубалт. Другой мир. В большой комнате писательского общежития к вечеру никого не было. За ширмочкой в углу похрапывал лейб-шофер Вишневского Женя Смирнов. А на моем столе, прижатая осколком зенитного снаряда, лежала длиннейшая, на семи листах писчей бумаги, телеграмма. Телеграмма с латинским шрифтом. Откуда? Что? Я торопливо «затемнился», зажег свет. I. 0020 17 К С BACI. ELT — LEV USPENSKY London june 1942 dear kommander Uspensky comrade literature and in our fight from ample life for all men… Скажу честно, сердце мое дрогнуло. Нет, не оттого, что — Уэллс, просто потому, что бумажная пачка эта как бы материально воплотила в себе много нематериального. Мое письмо дошло — туда, через целый океан смерти и хаоса. И донесло до великого англичанина слово русского человека и солдата. И этот первый и лучший из Бранстэйплов Англии не только прочел мои слова, он продумал их, он отвечает. На столе лежал какой-то клочок дружбы народов, интернациональной общности литераторов, что-то очень большое и дорогое… Я быстро перелистал страницы. Да, он: And so I subscribe myself most fraternally yours, for the all human culminating World Revolution Herbert George Wells. Я не такой знаток английского, чтобы так вот взять тогда и прочесть все семь страниц телеграфного текста, со всем его лаконизмом, с его «комма», «стоп», и «стоп-пара». Но в Пубалте нашлись англо-русские словари. Я сидел над письмом добрых полночи. За окном громыхало, лампочки то меркли, то разгорались. Была тревога: командиров попросили в убежище. Моя дверь была закрыта, я сидел тихо как мышь; Женю Смирнова — все знали — разбудить угрозой бомбежки немыслимо. К утру я перевел всё. Его ответ состоял из двух неравноправных частей. Старый больной писатель, едва выкарабкавшись из «брэйкдауна», из тяжелого упадка сил, получив мое письмо, разволновался чрезвычайно. Оно наступало на самые болезненные мозоли его мыслей; оно было «оттуда», из России, оно показывало, что черные опасения и тревожные мысли его известны и понятны в этой стране, которую он так давно любил и ценил. И видимо, там, в России, его слышат и понимают лучше, чем тут, на родине, — как свободного мыслителя, как великого болельщика за будущее человечества, как поборника вольного содружества вольных народов. Он не мог в те дни сесть к столу и с обычной своей живостью отклика ответить, сказав от души все, чего я ожидал от него. Но он не мог и промолчать. Он только что закончил «Феникс» — книгу, в которой в последний раз сделал смотр своим уэллсовским (и барнстэйпловским!) заветным мыслям, свел воедино мрачные предчувствия и робкие надежды. Ему — Кассандре мира, но не его Гектору, пророку, но не бойцу — захотелось воспользоваться моим письмом, как перекинутым над бездной легким тросиком, чтобы с его помощью перетащить через бездну тяжкие блоки его, уэллсовских, утопических чаяний. Три четверти своей великанской телеграммы он отвел на изложение той, составленной им в последние годы, «Декларации прав человека как индивидуума и его обязанностей как гражданина», которая все еще казалась ему победой разума, чем-то новым и свежим на пути борьбы за Будущее, которая радовала его и мучила, представляясь то достижением, то просто очередным «прожектом». А она и не могла стать ничем иным. Много раз в этом письме он подчеркивал: наши мысли — его, Уэллса, и мои, его корреспондента, — совпадают. Ну что же? Они и впрямь совпадали, где-то в самом зерне, искренним с обеих сторон стремлением к тому, чтобы Будущее стало светлым и прекрасным. Он провозглашал права, которые считали естественными и необходимыми и мы: право каждого человека на жизнь, право любого дитяти на защиту и помощь, «даже если это — сирота»; право каждого члена общества на знание, на труд, на свободное передвижение, на охрану от насилия, равную для всех, одинаковую повсюду, безотносительно к широте и долготе места, к цвету кожи, к интеллекту и социальному положению «индивида». Все это уже много лет возглашали и мы. Но если раньше ему казалось, что все эти великие блага — сколько столетий мечтало о них человечество! — могут быть получены им бескровно и безбедно, то ли в тот блаженный миг, когда Земля пройдет сквозь хвост благой кометы и «отравленный» — великолепно отравленный! — его газами человек вдруг станет иным, добрым, бескорыстным, евангельски незлобивым, то ли после того, как над миром пронесется коричневая туча марсианского нашествия и сама Природа спасет его для лучшей жизни, взяв на помощь ничтожнейшие твари, бацилл, — то теперь он вообразил себе, что все эти великолепные «дезидерата» сами по себе, помимо воли людей, классов, государства, созрели на древе жизни и, чтобы они упали и насытили алчущую человеческую Ойкумену, нужен только легчайший порыв ветра… Нужно, чтобы люди — от английского лорда до индокитайского кули — сами захотели стать людьми. В этом и была невидимая ему разница. Мы утверждали, что на могучее дерево истории нужно взбираться, кровавя руки и ноги, надо обламывать его страшные сучья, не боясь ран, надо сражаться с химерами, живущими в его листве, и тяжким трудом, суровой отвагой, жестокой, может быть, настойчивостью, в смертельной борьбе добыть миру Счастье; а он, фабианец, никак не способный полностью разделаться со сладкими иллюзиями, все еще призывал нас верить в то, что сладкие пудинги совершенства сами свалятся нам в рот, без драки, без крови и — самое главное — без тех революционных неистовств, какие он с барнстэйпловским ужасом наблюдал в прошлом. «„Феникс“ говорит совершенно то же, что говорите Вы. Мировая революция уже произошла и только должна быть реализована. Она не может не произойти, если мы все решим, что она должна произойти. Она уже свершилась, и обсуждать тут больше нечего». И еще: «Заметьте дальше: мировая революция не подразумевает атаку на какое-нибудь существующее правительство, конституцию, политическую организацию: ведь условия, сделавшие ее неизбежной, сложились на протяжении последних сорока лет, когда эти правительства и организации были уже созданы…» Видите, как просто? Нужна не вооруженная борьба, нужна пропаганда «Декларации». «Пусть каждый мужчина и женщина, кто поймет это, приступит сейчас же к формированию пропагандистских кружков. Британский маршал авиации может заставить людей обсуждать права человека. Японский крестьянин может добиться того же точно…» И когда это произойдет — наступит вожделенная эра Разума и Счастья. Как цепки в душах даже самых талантливых, самых лучших людей мира, истинных людей доброй воли, их маниловские мечты, их евангельские грезы! А ведь даже тот, о ком говорит Евангелие, твердил: «Я принес вам не мир, а меч!» Нет, британские и американские, французские и немецкие маршалы не только не хотят обсуждать эти права, они и сегодня сбрасывают напалм и фосфор на тех, кто готов эти права отстаивать. В 1942 году Уэллс еще оставался Уэллсом, фабианцем, возлагавшим все надежды на внутреннюю революцию души, сопряженную с революцией научной и технической. Сейчас было бы как-то даже неловко публиковать здесь всю эту беспомощную, хотя и благородную по чувствам, часть его письма. Как ни печально, она прозвучала бы словно «Проект о введении единомыслия» (единомыслия весьма похвального), как розовые грезы Манилова, о которых Гоголь с тихой грустью сказал: «Впрочем, все эти прожекты так и оканчивались одними только словами». У самых больших людей есть свои слабости, и я не хочу выставлять тут напоказ хорошо нам известную фабианскую слабость Уэллса. Я хочу напечатать здесь только вступительную часть его письма. Это не декларация. Это — живое слово живого человека, семидесятишестилетнего мыслителя и поэта, гражданина мира, ошибавшегося, но искреннего, темпераментного и горячего, ироничного на восьмом десятке лет жизни, как на третьем. Я получил его письмо именно с таким началом, и я горжусь этим. «Дорогой командир Успенский, сотоварищ по перу и по нашей общей борьбе за изобильную жизнь всего человечества! У меня нет сейчас возможности ответить на Ваше чудесное письмо. У меня полный упадок сил на почве переутомления, и хотя физическое состояние мое улучшается, я могу писать только понемногу и с трудом. Ваше знание написанного мною поразительно! Чтобы понять некоторые из Ваших намеков и ссылок, я вынужден был перечитать „Люди как боги“. Перечитывая свои старые книги, то и дело натыкаешься на опечатки и неудачные выражения. Я никогда не перечитываю самого себя, разве уж когда это совершенно необходимо. Мне пришлось все же перечесть „Люди как боги“, потому что я начисто забыл все, что касается мисс Гриты Грей. Воспоминания же о мистере Барнстэйпле, как по кабелю, передали мне ту тоску по Утопии, которую оба мы, Вы и я, ощущаем с такой остротой. Утопия может стать нашим близким будущим, но может отодвинуться от нас и на дистанцию бесчисленных поколений. Перед моим заболеванием я как раз закончил книгу „Феникс“, которую пошлю Вам, как только она выйдет в свет. Дело в том, что Барнстэйпл вернулся в этот мир преображенным и принес Утопию с собой. Его история как бы предвосхитила то, что случилось со мной самим. В „Фениксе“ я стараюсь показать, что для каждого, кто способен это ощутить, объединение нового мира уже наступило. Нынешняя война точь-в-точь такова, как та, что кипела вокруг Карантинного Утеса, это война между древними обычаями империалистического насилия, тлетворной заразой мертвого национализма и конкуренции, с одной стороны, и светлой разумностью равноправного всечеловеческого братства — с другой. В „Фениксе“ говорится в точности так, как и Вы об этом говорите: что мировая революция наступила: ее надо немедленно реализовать. Если все мы осознаем, что это так, так оно и будет. Много ли людей уже понимает это? — вопрос чисто количественный; он должен быть решен арифметически. В час, когда Революция окончательно свершится, тройной целью ее будет всемирное разоружение, утверждение свободы и достоинства каждой человеческой личности, освобождение Земного шара от частной и государственной экспроприации, с тем чтобы все земли мира использовались только для общечеловеческого блага. Спорить больше не о чем. Революция должна выполнить свои задачи, пользуясь техникой, созданной в предыдущие годы, и современными способами массового распространения идей. Чтобы добиться решения этой основной задачи, революция создаст где только возможно образовательные кружки и ячейки. Основным содержанием пропаганды будут права человека, вырастающие на базисе трех главных целей ее. Эти права опираются на основные требования, предъявляемые Человеком от своего имени и от имени Человечества. Без них на Земле никогда не водворится мир, не наступит век свободы, единства и изобилия. О каждом правительстве, о каждом, кто стремится стать лидером, о каждом государстве, о любой организации должны будут впредь судить только на основании того, подчиняют ли они свою деятельность задачам Революции: она определит их работу и станет их единственной целью. Этот важнейший труд по пробуждению Нового Мира надо вести на всех языках Земли. Коммунисты уже сто лет назад проделали во всемирном масштабе такую работу, хотя у них было несравненно меньше возможностей. Сегодня мы должны заново выполнять ее, используя все доступные средства. Отбросим в сторону громкие имена и самих вождей: основой и существом пропаганды отныне станут права человека, сформулированные во всей их наготе, простоте и ясности. Вот такой исходный образец для этого предлагаю я…» Дальше следовал очень длинный, очень подробно разработанный проект «Декларации», о котором я уже говорил, и под ним короткое заключение: «Когда я пишу это, я не более чем повторяю, подобно эху, Ваши великолепные мысли на своем английском языке. Я рад этой возможности. Пользуясь Вашим выражением, мы встали плечом к плечу не для того, чтобы разрушать, но для того, чтобы спасать. Вот почему я и подписываюсь тут, как Братски Ваш во имя достигающей своих вершин всечеловеческой революции во всем мире Герберт Джордж Уэллс». Темной осенней ночью — блокадной ночью — я перевел последнее слово. (Этот перевод — он и сейчас передо мной.) Тревога кончилась. Во мраке грохотали только редкие разрывы немецких снарядов, оттуда, от Дудергофа, из-за Лигова. Я сидел и думал. Он не ответил мне ничего на мое прямое и настойчивое требование, ни слова не сказал, что он думает о втором фронте. Но разве я был так наивен, чтобы ожидать этого? Тот, кто хотел бы получить такой ответ, должен был написать не Герберту Уэллсу, а Уинстону Леонарду Спенсеру Черчиллю, «сыну предыдущего», как его титуловал когда-то всеведущий «Брокгауз и Ефрон». Но навряд ли и Черчилль ответил бы на этот вопрос быстро и прямо. Нет, я не ждал этого. Я думал — думаю и сейчас, — что честное и откровенное обращение русского литератора к англичанину-писателю в такие дни, на таком пределе мировой напряженности, на таком историческом рубеже, не останется неуслышанным в Англии. Я думал, что факт такой переписки, независимо от того, кто писал, но принимая в расчет, к кому он обращался, принадлежит к фактам, которые уже нельзя бывает «вырубить топором» из однажды бывшего. Я думал — тогда мечтая, теперь — в реальной жизни, — что когда говорят о «контактах» представителей двух наших миров, то, вероятно, и такая форма их имеет свой глубокий смысл и свое существенное оправдание. И кто еще знает — когда, на каком другом историческом повороте, эти два письма могут сыграть свою пусть небольшую и негромкую, но благоприятную для нашего дела роль? Два «больших дня» состоялись за всю мою долгую жизнь в моем общении с одним из величайших писателей Англии (да и всего мира, если говорить о первой половине нашего века). Тот день, когда на плечи девятилетнего школьника свалился впервые груз его сложного, противоречивого, пленительного и нелегкого таланта, и тот, когда сорокадвухлетний командир Балтфлота увидел его телеграмму на своем столе. Между этими датами протекла не только большая половина моей жизни, протекли величайшие в истории мира годы. Я счастлив, что был их современником и свидетелем. Я рад, что сегодня могу открыть перед читателями эту страничку своей личной летописи: в ней отразился огромный мир, огромный век, тот размах гигантских событий, о котором так много думал, который так глубоко переживал, в котором так страстно хотел до конца разобраться «братски наш Герберт Джордж Уэллс». https://fantlab.ru/work133389
|
| | |
| Статья написана 11 августа 2017 г. 22:32 |
Об отношении Г. Уэллса к Советской России заметки писателя Не знаю, как за рубежами нашей Родины, но у нас, в Советском Союзе, словосочетание «Россия во мгле» ассоциируется с названием книги Герберта Джорджа Уэллса. В статье Владимира Львова, опубликованной в «Новом времени» 19 мая, статье полезной и интересной, я прочел фразу: «И как раз в те годы, когда некоторые путешественники не увидели у нас ничего, кроме «России во мгле», произошло невиданное» (подчеркнуто мною. — Л. Л.).
Не сомневаюсь, что автор написал эту фразу, не подумав как следует над ее смыслом. Вряд ли он имел в виду Уэллса. Для этого он должен был бы ограничить свое знакомство с этим сложным произведением великого писателя только его заголовком. Но слово, особенно печатное, не воробей. И если оно, тем более, опубликовано в таком распространенном и серьезном журнале, как «Новое время», следует на мой взгляд, дать этому слову точную и справедливую оценку. Тем более, что у журнала десятки, сотни тысяч зарубежных читателей, которые скорее всего не имели возможности ознакомиться с книгой «Россия во мгле». Герберт Джордж Уэллс — великий фантаст и сатирик, мыслитель и борец-антифашист, классик мировой литературы, искренне преданный социалистической идее, — был очень посредственным социальным утопистом. Потому что, как это на первый взгляд ни странно, можно быть великим писателем и великим фантастом и в то же время бесплодным, беспомощным социальным утопистом, до обидного беспомощным в своих попытках представить себе и читателям будущее человечества и пути к этому будущему. Вопреки бытующему кое у кого мнению, фантастика и социальная утопия — совсем не одно и то же. «Фантастика, — я пользуюсь определением, данным в «Большой советской энциклопедии», — это представления, мысли, образы, созданные воображением, в которых действительность выступает в преувеличенном и сверхъестественном виде». Можно со всей ответственностью заявить, что было очень мало во всей мировой литературе XIX и XX веков фантастических романов, в которых с такой беспощадностью, такой художественной убедительностью, как в романах Уэллса «Машина времени», «Первые люди на Луне», «Когда спящий проснется», «Мистер Блетсуорси на острове Ремлол» и других, вскрывались бы неизлечимые болезни капиталистического общества. То, что создано было молодым Уэллсом на грани прошлого и текущего столетий, по сие время остается непревзойденными образцами сатирической фантастики. А вот как социальный утопист Уэллс был беспомощен. И в этом отношении он был далеко не одинок в ряду великих писателей прошлого. Беспощадный критик капиталистического общества, срыватель «всех и всяческих масок», Лев Николаевич Толстой был в высшей степени неудачным утопистом, Владимир Ильич Ленин, чрезвычайно высоко его ценивший, называвший его «зеркалом русской революции», в то же время писан: «Толстой смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества». Лев Николаевич Толстой! Вершина мировой литературы! В 1920 году Уэллс, захватив с собой сына, поехал в Советскую Россию, чтобы вблизи увидеть, что собой представляет эта исторически небывалая Советская власть, власть рабочих и крестьян. Это было очень тяжелое и суровое время. Гражданская война, интервенция четырнадцати держав, разруха, голод, сыпняк. Запомните: 1920 год. Еще не разгромлены Врангель и дальневосточные белогвардейцы. Немолодой уже человек, Уэллс первым из мировых тогдашних властителей дум отправляется в Россию. Его отговаривали от этой «авантюры» и враги Советской России (пугая неизведанными опасностями) и даже личные его друзья. Вернувшись из России, он опубликовал книгу под невеселым названием «Россия во мгле», в которой подверг сомнению, назвал несбыточной утопией план ГОЭЛРО, а Ленина, убеждавшего его в реальности этого плана, он назвал на этом основании «кремлевским мечтателем», доказав тем самым, что он, Уэллс, как социальный утопист снова, в который уже раз, оказался беспомощным, совсем не прозорливым мыслителем. Для того чтобы поверить в план ГОЭЛРО, надо было очень верить в творческие силы народа. Уэллс все свои надежды в смысле социального прогресса человечества возлагал на ученых и просвещенных инженеров — на технократию. Ленин его в этом отношении не переубедил. Он продолжал возлагать все надежды на технократию и после беседы с Лениным. (Кстати, Лев Николаевич Толстой до конца своей жизни оставался на своих «толстовских» позициях, несмотря на то, что он имел возможность и безусловно знакомился с учением революционного марксизма). Но правильно ли, что Уэллс ничего не увидел у нас, кроме «России во мгле»? Ничего, кроме разрухи, голода, болезней и «утопичности» плана ГОЭЛРО? Конечно нет. Недаром его книга была встречена злобным воем всех наших тогдашних недругов — от Черчилля до лидеров II Интернационала. Вряд ли их утешали сарказмы на счет «электрической утопии» и свидетельства о разрухе, царившей тогда в нашей стране. Но они прекрасно отдавали себе отчет в том, что все эти сарказмы по сути дела оттеснялись на задний план, терялись, в конце концов, в сравнении с главным, основным в книге Уэллса — его оценкой Ленина, большевистской партии и советской власти. Уэллс писал в ней о том, какое огромное впечатление произвел на него Ленин. Он честно признавался, что, разговаривая с Лениным, понял, что «коммунизм... все-таки может быть огромной творческой силой». Он «увидел» и с восхищением писал о том, как героически поразительно много делает молодая советская власть в области народного просвещения, как в неимоверно тяжких условиях голода, холода, необеспеченности самыми элементарными материалами, даже обыкновенной бумагой, продолжали трудиться выдающиеся советские ученые, не отделявшие себя от своего народа, своей страны и ее судеб. Уэллс «увидел» и, вопреки чаяниям наших врагов, написал в своей книге, что «...не коммунизм терзал эту страдающую и, быть может, погибающую Россию субсидированными извне непрерывными нападениями, вторжениями, мятежами, душил ее чудовищно жестокой блокадой. Мстительный французский кредитор, тупой английский журналист несут гораздо большую ответственность за эти смертные муки, чем любой коммунист». О большевиках, которых в те далекие времена карикатуристы почти всей мировой прессы рисовали бородатыми полузверями с ножами в зубах, Уэллс имел мужество написать: «Сегодня коммунисты морально стоят выше всех своих противников». «Единственное правительство, — писал он, — которое может сейчас предотвратить окончательный крах России, — это теперешнее большевистское правительство... В настоящее время никакое другое правительство там немыслимо. У него, конечно, множество противников,— всякие авантюристы и им подобные готовы с помощью европейских государств свергнуть большевистское правительство, но у них нет и намека на какую- нибудь общую цель и моральное единство, которые позволили бы им занять место большевиков». Нет, не опровергнутые им же самим после вторичного посещения Советской России в 1934 году «прогнозы» насчет плана ГОЭЛРО, а признание перед всем миром, перед многими миллионами людей, веривших в правдивость и авторитетность его слова, исторической необходимости и незаменимости партии большевиков и советской власти — вот что было основным, самым важным, что сказал в своей книге Уэллс. Об этом в своем предисловии к книге «Россия во мгле», изданной в 1958 году двухсоттысячным тиражом и переизданной в следующем году трехсоттысячным тиражом, сказал один из творцов плана ГОЭЛРО, старейший коммунист и виднейший деятель Советского государства Глеб Максимилианович Кржижановский. «Эта историческая правда, — писал он, — имела в те годы огромное прогрессивное значение, и заслуга писателя здесь неоспорима. Большая правда заслоняет собой мелкие ошибочные и подчас наивные заблуждения автора книги «Россия во мгле». Теперь, в юбилейный, пятидесятый год Советской власти это особенно важно отметить: на самой заре этой власти, в самые тяжкие и отчаянные годы ее существования Герберт Джордж Уэллс признал историческую правду большевиков, Незадолго до своей кончины, в мае 1945 года, восьмидесятилетний Уэллс публично признал историческую правду коммунистов и в своей стране. В центральном органе Коммунистической партии Великобритании он опубликовал заявление, в котором писал: «Я являюсь избирателем лондонского округа Мерилебон и активно поддерживаю возродившуюся коммунистическую партию. Я собираюсь голосовать за нее». "Новое время" № 23/1967 с.15-16
|
| | |
| Статья написана 11 августа 2017 г. 22:30 |
То, что вы сейчас прочтете, меньше всего литературоведческая работа о жизни и творчестве великого фантаста и сатирика Герберта Джорджа Уэллса. Моя цель куда скромнее. Я хочу поделиться с читателем несколькими отрывочными, быть может, даже недостаточно доказательными соображениями о писателе и литературном жанре, которые мне дороги и как литератору и как читателю.
Итак, немногим более ста лет назад в Англии родился человек, которого звали Герберт Джордж Уэллс. Он был сыном младшего садовника и горничной в аристократическом имении Ап-Парк, учился на медные гроши и двадцати девяти лет от роду выпустил в свет небольшой роман «Машина времени», который в несколько недель сделал его знаменитым писателем. На границе, казалось бы, столь далеких друг от друга жанров, как сатира и научная фантастика, создал он свое произведение и первым же романом положил прочную основу социально-сатирической фантастике — новому и полноценному жанру «большой» литературы. Человек потрясающего размаха воображения и железной работоспособности, Уэллс за каких-нибудь девять последующих лет написал почти все те произведения, которые и по сей день составляют не только «золотой фонд» фантастической литературы, но и являются непревзойденными образцами этого, поверьте мне, очень трудного и трудоемкого жанра. Присмотритесь повнимательней к списку произведений, созданных писателем за этот короткий срок. Биографы назовут все эти вещи «ранним Уэллсом». Я добавил бы к этому перечню еще один роман — «Мистер Блетсуорси на острове Ремпол» (1928 г.) и назвал бы этот блистательный список «классическим Уэллсом». Вот он, «ранний Уэллс»: «Машина времени» (1895г.), «Остров доктора Моро» (1896 г.), «Человек-Невидимка» (1897 г.), «Борьба миров» (1898 г.). «Когда спящий проснется» (1899 г.).В этом же, 1899 году —- два таких блистательных рассказа, как «Человек, который мог творить чудеса» и «Звезда». В 1901-м — «Первые люди на Луне», в 1904-м — «Пища богов». Кроме того, за те же первые несколько лет написаны такие маленькие шедевры, как «Страна слепых», «Волшебная лавка», «Калитка в стене», «Хрустальное яйцо», «Остров эпиорниса», «В бездне», «Странный случай с глазами Дэвидсона», и много-много других. Во всех этих повестях, романах, рассказах через край било богатство сатирической и фантастической выдумки, одинаково покоряли сердца и юных и самых искушенных взрослых читателей увлекательность рассказа, удивительная достоверность и убедительность самых, казалось, невероятных событий, происходивших, как правило, с самыми обыкновенными, даже заурядными людьми и в самой обыденной, неромантической обстановке. Вспомните хотя бы «Войну миров», «Человека- Невидимку», первые главы романа «Первые люди на Луне» и, конечно, совершенно классический в этом отношении рассказ «Человек, который мог творить чудеса». (Кстати говоря, у нас его в последние годы вопреки данному автором заголовку почему-то стали называть «Чудотворец». А ведь весь смысл этого рассказа как раз в том и состоит, что человек — его имя Фотерингей — мог, но так и не сотворил ни одного мало-мальски толкового чуда.) Вот уже семь десятилетий прошло с тех пор, как появился первый роман Уэллса, и столько же времени литературоведы пытаются провести параллель между творчеством Уэллса и Жюля Верна. Сам Жюль Верн как-то сказал: «Если я стараюсь отталкиваться от правдоподобного и в принципе возможного, то Уэллс придумывает для своих героев самые невозможные способы. Например, если он хочет выбросить своего героя в пространство, то придумывает металл, не имеющий веса». Уэллса «защищали»: дескать, и у него можно найти много научных и технических идей, позже претворенных в жизнь. Значительно позже, чем жюль-верновские, но зато на более высоком уровне науки и техники. Разве не в произведениях Уэллса читаем мы, — переводя на язык современных терминов, — о производстве искусственных алмазов, телевидении, авиации, да еще стоящей на службе войны, тепловых лучах — родных братьях современного, лазера, и, наконец, ни более и ни менее, как об атомных бомбах? Да и путешествие во времени сейчас, в свете учения Эйнштейна, не такая уж невыполнимая вещь. Пройдет какое-то время, достигнет человечество околосветовых скоростей, и, пожалуйста, улетай себе на здоровье с Земли. Полетаешь лет десять и вернешься на Землю, где за этот срок пройдет во много раз больше времени... Но ведь основное различие между фантастикой обоих этих писателей совсем не в степени реальности научно-технических идей, о которых в том или ином произведении говорится. Разница в том, какую роль эти идеи в произведениях играют. У Жюля Верна, страстного поборника научно-технического прогресса, они часто составляют самую суть вещи (хотя, конечно, содержание произведения этим не исчерпывается), у Уэллса они в первую очередь средство для наиболее острого и убедительного выражения большой социальной идеи. Замените кэворит в «Первых людях на Луне» каким-нибудь другим, хотя бы атомным, двигателем. Что от этого изменится в сюжете, в характерах и судьбах его героев, в потрясающей картине общественного строя и жизни селенитов? Почти ничего. Пусть изобретатель из рассказа «Человек, делавший алмазы» вместо алмазов придумал бы, как делать золото, или платину, или еще что-нибудь подобное. Что изменилось бы в рассказе, в трагической судьбе Изобретателя, и много ли слов пришлось бы вычеркнуть и взамен их вставить новых? Уэллс о своих фантастических произведениях писал: «Интерес подобных историй заключается не в выдумке, а в их нефантастических элементах. Сам по себе вымысел — ничто... Интересными эти выдумки становятся тогда, когда их переводят на язык обыденности и исключают все чудеса, заключающиеся в рассказах». Много споров ведется вокруг того, что же в конце концов следует понимать под словом «фантастика». И является ли такая вещь, как «Машина времени», например, с ее безрадостной картиной человечества очень далекого будущего, человечества, разделенного на морлоков и элоев, пессимистическим произведением? А как оценили бы некоторые чересчур мнительные критики фантастическую повесть, которую Владимир Ильич в далекие дореволюционные годы уговаривал написать А. Богданова — автора фантастических повестей «Инженер Мэнни» и «Красная звезда»? Ленин, по свидетельству А. М. Горького, предлагал А. Богданову нарисовать фантастическую картину бедствия, которое терпит человечество в результате того, что капиталисты хищнической добычей начисто растрачивают все естественные богатства Земли. Что это? Пессимизм? Конечно, нет. Это предупреждение. В Большой Советской Энциклопедии сказано: «Фантастика — представления, мысли, образы, созданные воображением, в которых действительность выступает в преувеличенном и сверхъестественном виде». Если принять это определение (а оно, на мой взгляд, правильно), то можно с основанием утверждать, что у Уэллса — фантаста-сатирика куда больше общего с Щедриным — автором «Истории одного города» и Свифтом — автором «Путешествий Гулливера», чем с Жюлем Верном. Действительность капиталистического общества, тенденция его развития и неизлечимые его болезни — вот что в «преувеличенном и сверхъестественном виде» служит объектом сатирического бичевания в фантастических произведениях Уэллса, независимо от того, в прошлом, настоящем или будущем, в городке юго-восточной Англии или на выдуманном автором острове разворачиваются события. Наивно поэтому считать, что Уэллс и на самом деле представляет себе будущее человечества таким, каким оно описано, к примеру говоря, в «Машине времени» или в романе «Когда спящий проснется». Сам Уэллс когда-то назвал нарисованную им в «Машине времени» картину будущего «преднамеренным пессимизмом». Сейчас подобного рода романы называются «романами-предупреждениями». Критические, полные взрывчатой сатирической силы фантастические произведения Уэллса показывают все новым и новым миллионам читателей во всем мире чудовищное несовершенство, несправедливость, неразумность и историческую обреченность капиталистического строя. Этим нам и дорог Уэллс — классик английской и мировой литературы. Ограниченный темой моих заметок, я могу здесь только упомянуть об Уэллсе — авторе великолепных антифашистских произведений, таких, как романы «Самодержавие мистера Пар- гема» (1930 г.), «Бэлпингтон Блепскнй» (1933г.), «Необходима осторожность» (1941 г.). А классическая повесть «Игрок в крокет» (1936 г.) с ее фантасмагорическим мрачным Каиновым болотом, чье тлетворное дыхание отравляет сознание людей! Помните заключительные абзацы этой повести? Вряд ли во всей художественной антифашистской литературе найдете вы равные по разящей силе сарказма слова, которые бы так били по обывателю. По тому самому мещанину, на равнодушных плечах которого фашизм въезжал в историю человечества. «— Мне надо идти, — сказал я. — В половине первого я должен играть с тетушкой в крокет. — Но что значит крокет, — крикнул Норберт нетерпеливо, — когда мир рушится у вас на глазах? Он сделал такое движение, словно собирался преградить мне путь. Ему хотелось продолжать свои апокалиптические пророчества. Но я был сыт ими по горло. Я посмотрел ему в глаза твердым, спокойным взглядом и сказал: — А мне наплевать! Пусть мир провалится ко всем чертям. Пусть возвращается каменный век. Пусть что будет, как вы говорите, закатом цивилизации. Очень жаль, но сегодня утром я ничем не могу помочь. У меня другие дела. Что бы там ни было, но в половине первого я, хоть тресни, должен играть с тетушкой в крокет». Однако Уэллс становился беспомощным прожектером каждый раз, когда он от критики капитализма переходил к изложению положительного идеала. Увы, такова была участь многих других крупнейших писателей. Сильные в критике существующего строя, они выдумывали взамен его безжизненные, наивные и прекраснодушные утопии. Даже такой титан русской и мировой литературы, как Лев Николаевич Толстой. «Толстой смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества...», — писал Владимир Ильич, чрезвычайно высоко, как известно, ценивший художественный гений Толстого. Не менее смешон и оторван от реальной жизни капиталистического общества был и Уэллс со своими планами идеального устройства человечества. Ранней осенью 1920 года Уэллс едет в Россию. Две недели знакомится он с жизнью страны, ожесточенно борющейся с белогвардейщиной и иностранными интервентами, безмерно страдающей от разрухи, голода и эпидемий. Друзья Уэллса отговаривают его от этой «опасной для жизни» поездки, многочисленные враги молодой Республики Советов «дружески» объясняют писателю «безумие его затеи». Запомним: тогда, в 1920 году, Уэллс был первым из тогдашних властителей дум, который рискнул поехать в «загадочную и полную неизведанных опасностей страну большевиков». Самый факт его поездки в Россию и благополучного возвращения на родину был ощутимым ударом по белогвардейской и империалистической пропаганде тех лет. Вскоре после возвращения Уэллс выпускает книгу, встреченную злобным воем всей мировой реакции. Любое правдивое выступление о Советской стране было в те тяжелые годы особенно ценным для нас. В данном случае с правдивым словом о блокированной России выступил писатель, к мнению которого прислушивалась интеллигенция всего мира. Уэллс, неоднократно и очень резко выражавший свое несогласие с учением Карла Маркса, и в своей новой книге посвятил немало строк «критике» марксизма. (Удивительно, но этот писатель, создавший столько художественных произведений, беспощадно разоблачавших пороки капиталистического, классового общества, умудрялся в своих публицистических выступлениях в корне отрицать теорию классов и классовой борьбы.) Новая книга Уэллса называлась «Россия во мгле». Она была достаточно насыщена невеселыми картинами разрухи, царившей тогда в России, размышлениями и прогнозами, которые особенно беспомощно звучат сейчас, когда прошли проверку временем, да и тогда звучали достаточно наивно. Но в этой книге было в то же время черным по белому написано, что «...не коммунизм терзал эту страдающую и, быть может, погибающую Россию субсидированными извне непрерывными нападениями, вторжениями, мятежами, душил ее чудовищно жестокой блокадой. Мстительный французский кредитор, тупой английский журналист несут гораздо большую ответственность за эти смертные муки, чем любой коммунист». В капиталистическом мире звон стоит от беспардонного вранья и клеветы на партию большевиков — на вождя революции Владимира Ильича Ленина. Уэллс пишет: «Сегодня коммунисты морально стоят выше всех своих противников». «Единственное правительство, которое может сейчас предотвратить такой окончательный крах России, — это теперешнее большевистское правительство... В настоящее время никакое другое правительство там немыслимо. У него, конечно, множество противников — всякие авантюристы и им подобные готовы с помощью европейских государств свергнуть большевистское правительство, но у них нет и намека на какую- нибудь общую цель и моральное единство, которые позволили бы им занять место большевиков». Он пишет об огромном впечатлении, которое произвел на него «изумительный невысокого роста человек», Владимир Ильич Ленин, и честно признается, что, разговаривая с Лениным, он понял, что «коммунизм... все-таки может быть огромной творческой силой». Вряд ли врагов революционной России, встретивших в штыки «Россию во мгле», утешили те страницы, где Уэллс назвал исторический план ГОЭЛРО «электрической утопией», а убежденного в реальности этого плана Владимира Ильича — «кремлевским мечтателем». Они прекрасно отдавали себе отчет, что в главном, в оценке Ленина, большевиков, Советского правительства, уже сказано было то решающее, что ставило под сомнение недоверие Уэллса к тому же плану электрификации. Что до слов Уэллса об «электрической утопии», то здесь в великом фантасте как раз и говорил неудачливый автор нежизненных, умозрительных утопий. Писатель, всю сознательную жизнь критиковавший капитализм, увы, не понимал великих творческих возможностей, которые заложены в народе, работающем не на эксплуататоров, а на себя. «Приезжайте снова через десять лет и посмотрите, что сделано в России за это время», — сказал ему Ленин. В 1934 году, когда Уэллс снова приехал в Советский Союз, вся страна была единой, огромной стройкой. Уэллс на деле мог убедиться, насколько был прав Ленин. Но главным в книге «Россия во мгле» было, конечно, признание перед всем миром исторической необходимости партии большевиков, Советской власти. В своем предисловии ко второму изданию «России во мгле» (она была издана в 1959 году трехсоттысячным тиражом) Глеб Максимилианович Кржижановский писал: «Эта историческая правда имела в те годы огромное прогрессивное значение, и заслуга писателя здесь неоспорима. Большая правда заслоняет собой мелкие ошибочные утверждения и подчас наивные заблуждения автора книги «Россия во мгле». 24 мая 1945 года, незадолго до своей кончины, Уэллс выступил на страницах центрального органа Коммунистической партии Великобритании. «Я являюсь избирателем лондонского округа Мерилебон, — писал он, — и активно поддерживаю возродившуюся коммунистическую партию. Я собираюсь голосовать за нее». Сейчас, когда я дописываю последние строки этих заметок, у нас в стране, в других странах сотни молодых и немолодых читателей впервые для себя раскрывают страницы фантастических произведений Герберта Джорджа Уэллса. Впервые для них — закутанный с головы до ног незнакомец вваливается в трактир «Повозка и кони», бросает на пол саквояж и кричит: «Огня!.. Поскорее огня! Комнату и огня!» И еще никто — ни хозяйка трактира, ни читатели — не знает, что этот незнакомец прозрачен, совершенно прозрачен. Что он невидимка. Впервые для множества читателей кругленький профессор Кэвор знакомится с неудачливым дельцом, уединившимся в глуши, чтобы поправить свои дела сочинением пьесы. Впервые для множества читателей на пустоши между Хорзеллом, Оттершоу н Уокингом зароется в песок раскаленный снаряд, принесший на Землю первую группу жестоких и могущественных завоевателей, а «за триста с лишним миль от Чимборасо, за сто миль от снегов Котопахи, в самой дикой глуши Экваториальных Анд», скатится с крутой скалы в таинственную Страну Слепых веселый и мужественный проводник Нуньес, который поначалу так был уверен, что в «Стране Слепых и кривой — король»... Каждый день вот уже семьдесят с лишним лет для сотен и тысяч новых читателей впервые раскрывается великолепный, полный блистательной выдумки и очень важных мыслей мир уэллсовской фантастики. Сказать по совести, я им чертовски завидую. https://fantlab.ru/edition88500
|
| | |
| Статья написана 19 декабря 2014 г. 00:32 |
В середине июля 1934 года в СССР приехал английский писатель-фантаст Герберт Уэллс (1866…1946 гг.). Это был его третий приезд в нашу страну: в 1914 году, в конце сентября 1920 года и в июле 1934-го. В свой последний визит Уэллс совершил поездку по стране, присутствовал на физкультурном параде на Красной площади в Москве, посетил ЦПКиО им. М. Горького [30]] , встречался с И.В. Сталиным и М. Горьким, с учеными, писателями, деятелями искусств. В конце июля 1934 года он прибыл в Ленинград. История второго посещения Уэллсом России довольно известна. Известна и его книга «Россия во мгле» («Russia in the Shadow»), написанная после этого. Английское слово shadow довольно емкое, его можно перевести по-всякому: «мрак», «туман», «тьма», «призрак» — все эти слова, по мнению Уэллса, годились для характеристики РСФСР 20-х годов. В.И. Ленин между 9 и 14 октября 1920 года принял Уэллса и беседовал с ним. Не очень поверил Герберт Уэллс в дерзновенную мечту Владимира Ильича о превращении старой, отсталой России в Россию социалистическую, электрическую. Приглашение В.И. Ленина — приехать лет через десять — Уэллс принял любезно, но и с изрядной дозой скепсиса: ему, писателю-фантасту, показались чрезмерно фантастичными планы «кремлевского мечтателя». Действительно, правоверному фабианцу Уэллсу трудно было поверить, что сбудутся планы Ленина. В этом отношении Уэллс отличался от своего соотечественника, тоже фабианца Бернарда Шоу, который оказался проницательнее. Известен его автограф на книге, подаренной В.И. Ленину в 1921 году: «Николаю Ленину, единственному европейскому правителю, который обладает талантом, характером и знаниями, соответствующими его ответственному положению». Шоу сразу поверил в жизнеспособность Страны Советов. В 1931 году, посетив Московский электроламповый завод, он сказал, обращаясь к рабочим: «Товарищи, выполняйте пятилетний план в три года, а потом вам будет легче». Какой предстала перед Уэллсом наша страна в 1920 году? На всем лежала печать разрушения. Первая мировая, гражданская войны, иностранная военная интервенция (одним из активных инициаторов которой был соотечественник Уэллса — Уинстон Черчилль) привели к тому, что в 1920 году объем промышленной продукции был в 7 раз меньше, чем в 1913-м, транспорт находился в катастрофическом состоянии, сельское хозяйство подорвано в корне. Электрической энергии было выработано всего 400 миллионов киловатт-часов (сегодня такое количество производится в СССР за 2,5 часа!). Краем телеги, курной избы, лучины и лаптей — такой виделась Герберту Уэллсу наша страна. Россия во мгле… Для Владимира Ильича Ленина и Коммунистической партии, для всего советского народа отсталость и разруха были тяжким, очень тяжким наследием прошлого, но преодолимым. И ключ к этому В.И. Ленин видел в сплошной электрификации социалистической России по единому государственному плану ГОЭЛРО, который он назвал «второй программой партии». Когда в Москву пришла из Англии книга Уэллса, В.И. Ленин весьма внимательно прочитал ее. Экземпляр книги буквально испещрен его пометками, подчеркиваниями, значками «нота бене», восклицательными и вопросительными знаками, надписями. И вот в 1934 году Уэллс снова увидел нашу страну. В тот год было выработано более 21 миллиарда киловатт-часов электроэнергии (третье место в мире). Мгла рассеялась! СССР предстал перед английским фантастом как громадная новостройка — от Японского моря до Балтийского. Пребывание Герберта Уэллса в Ленинграде было сравнительно кратким, но весьма насыщенным: он беседовал с академиками И.П. Павловым и Л.А. Орбели, писателем А.Н. Толстым, посетил Петергоф, Детское Село, Эрмитаж. Но была еще одна встреча, о которой широкому читателю почти ничего не известно, — встреча с группой ленинградских популяризаторов науки. Инициатива исходила от Якова Исидоровича. Утром 29 июля 1934 года он предложил организовать встречу с английским писателем-фантастом. Это оказалось сделать сравнительно легко. При содействии ленинградского отделения Общества культурной связи с заграницей (ВОКС) встреча состоялась 1 августа 1934 года в гостинице «Астория» [31]] *. Было решено преподнести Уэллсу по экземпляру его книг, изданных в СССР после 1917 года, что оказалось непростой задачей — пришлось побывать у многих букинистов, посетить (увы, теперь уже не существующие) книжные развалы, чтобы собрать нужные издания. Перельман и Рынин поступились некоторыми экземплярами книг из своих собраний. Задолго до назначенного часа в холле гостиницы «Астория» собрались члены «депутации» — профессор Борис Петрович Вейнберг (отлично владея английским языком, он согласился быть переводчиком), Яков Исидорович Перельман, Александр Романович Беляев, Николай Алексеевич Рынин, директор издательства «Молодая гвардия» Матвей Юльевич Гальперин и автор этой книги. Ровно в шесть вечера мы вошли в номер. Нас встретил высокий человек в сером костюме, с коротким «бобриком» на голове, с глубоко посаженными, внимательными, но усталыми голубовато-серыми глазами. Борис Петрович поочередно представил гостей, и Уэллс, крепко пожимая руку каждому, приговаривал по-русски: — Очень приятно… Все уселись у круглого стола, заставленного вазами с фруктами, тарелками с бутербродами, бутылками с прохладительными напитками. Уэллс пододвинул коробку с сигарами, и при помощи Б.П. Вейнберга началась беседа, тон, характер и содержание которой лучше всего передать, если воспроизвести ее «в лицах». УЭЛЛС: — Я очень рад представившейся мне возможности встретиться со своими коллегами по перу. Это, кстати, одна из главных целей моей поездки в Советский Союз. Дело в том, что после смерти Джона Голсуорси я был избран президентом сообщества писателей «Пенклуб». В Москве я виделся с Максимом Горьким, с которым обсуждал вопрос о вступлении Союза советских писателей в «Пенклуб». Но Горький решительно отклонил мое предложение на том основании, что «Пенклуб», не делая никаких политических различий, принял в число своих юридических сочленов корпорации писателей Германии и Италии. Я лично был весьма огорчен, услышав из уст Горького отказ… БЕЛЯЕВ: — Это, по-видимому, произошло потому, что некоторые писатели гитлеровской Германии и фашистской Италии, не желая служить делу мира и гуманизма, изменили ему и предпочли поддерживать сумасбродные устремления кровавых диктаторов… УЭЛЛС: — Писатель, мой дорогой коллега, должен по возможности быть вне политики. В противном случае его творчество может оказаться не свободным от влияния тенденции, не так ли? БЕЛЯЕВ: — Мистер Уэллс, позвольте спросить вас, разве вы как крупный литератор абсолютно свободны от тенденциозности? Например, вот один из ваших романов, я прочитал его недавно. Где-то в середине 60-х годов нашего века, говорится в романе, прокатилась новая мировая война. Бомбами невиданной силы города испепелены, камни расплавлены, люди истреблены… Чудом уцелели только двое — юноша Питер и девушка Джоан. А от всей человеческой цивилизации остался лишь сломанный велосипед. И двое молодых людей, словно Адам и Ева, начинают новый человеческий род на руинах старого мира. Разве в этом романе не проступает явная тенденция и социальный протест против новой войны миров? УЭЛЛС: — У нас, любезный коллега, совершенно разные подходы. Я исхожу из всечеловеческого добра, вы видите во всем классовую борьбу… ПЕРЕЛЬМАН: — Полагаю, что ваш превосходный роман «Борьба миров» и есть одно из самых лучших воплощений в художественной литературе этой классовой войны. Правда ведь? УЭЛЛС: — Возможно, возможно… Простите, не вы ли тот самый Джейкоб Перлман, который столь своеобразно интерпретировал мои некоторые сочинения? Я прочитал вашу «Удивительную физику» и нашел в ней ссылки на мои романы. ПЕРЕЛЬМАН: — Тот самый… УЭЛЛС: — …и который так ловко разоблачил моего «Человека-невидимку», указав, что он должен быть слеп, как новорожденный щенок… И мистера Кэвора за изобретение вещества, свободного от воздействия силы земного притяжения… ПЕРЕЛЬМАН: — Каюсь, мистер Уэллс, это дело моих рук… Но ведь от этого ваши романы не потеряли своей прелести. УЭЛЛС: — А я, признаться, так тщательно стремился скрыть от читателей эти уязвимые стороны моих романов. Как вам удалось разгадать их? ПЕРЕЛЬМАН: — Я, видите ли, физик, математик и популяризатор науки [32]] . Когда стих смех, вызванный этим диалогом, Уэллсу были преподнесены три увесистые пачки его книг, изданных в СССР после 1917 года и одновременно вручена справка о том, что их общий тираж превысил два миллиона экземпляров. УЭЛЛС: — Благодарю вас за весьма ценный и приятный для меня дар. Два миллиона! Но ведь это гораздо больше, чем издано за то же время в Англии. Весьма, весьма приятный сюрприз! РЫНИН: — Как видите, ваши книги охотно читают у нас потому, что любят и знают вас как признанного классика научной фантастики. БЕЛЯЕВ: — Читают ли в Англии произведения советских писателей-фантастов? УЭЛЛС: — Я по нездоровью не могу, к сожалению, следить за всеми переводными новинками, но знаю, что книги ваших писателей фантастического жанра британская публика читает весьма охотно. Я лично с большим удовольствием прочитал ваши чудесные романы «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия». О, они весьма выгодно отличаются от западных книг такого же направления. Я даже немного завидую их огромному успеху… ГАЛЬПЕРИН: — Чем именно они отличаются, позвольте узнать? Мы будем вам чрезвычайно признательны, если вы хотя бы кратко охарактеризуете общее состояние научной фантастики за рубежом. Ведь этот род литературы — один из самых массовых, и он очень любим нашей молодежью. УЭЛЛС: — Вот вам мой ответ, господин директор. В современной западной научно-фантастической литературе невероятно много беспочвенной фантазии и столь же невероятно мало мысли. Научная фантастика, особенно американская, постепенно становится суррогатом литературы. За внешне острой фабулой кроется низкопробность научной первоосновы, отсутствие всякой социальной перспективы и морали, безответственность издателей. Вот что такое, по-моему, наша фантастическая литература сегодня. Она не поднимается выше избитых сюжетов о полетах к далеким небесным мирам, избегает иных мотивов. Между тем задача всякой литературы, в том числе, а может быть, и особенно, научно-фантастической, — провидеть будущее с его социальными, психологическими и научными сдвигами и прогрессом цивилизации, способствовать усовершенствованию человечества. И, если хотите, предостеречь его от самоуничтожения… Впрочем, быть может, я слишком субъективен? Но в своем профессиональном кругу я могу высказать подобные суждения, не боясь быть понятым превратно, не так ли? БЕЛЯЕВ: — Все сказанное вами чрезвычайно интересно и важно. Могу сказать, что мы можем лишь искренне порадоваться тому, что наши мнения по данному вопросу совпадают. ПЕРЕЛЬМАН: — Нас очень интересуют ваши личные планы. Над чем сейчас вы работаете? УЭЛЛС: — Мне шестьдесят восемь лет. И каждый англичанин в моем возрасте невольно должен размышлять над тем, зажжет ли он шестьдесят девятую свечу на своем именинном пироге… Поэтому меня, Герберта Уэллса, в последнее время все чаще интересует только Герберт Уэллс… И все же, невзирая на годы, продолжаю работать над книгой, в которой стремлюсь отобразить некоторые черты нынешней смутной поры, чреватой новой борьбой миров. БЕЛЯЕВ: — Мы знаем вас как убежденного противника фашизма, и нас крайне радует, что вы не остаетесь в стороне от общей борьбы против губителей человеческой культуры и цивилизации. Правильно ли я вас понял, мистер Уэллс [33]] ? УЭЛЛС: — Более или менее правильно. ВЕЙНБЕРГ: — Мы убеждены, мы верим, что вы окажетесь на той же стороне баррикады, на которой будем и мы, если грянет новая борьба миров. УЭЛЛС: — Мой дорогой профессор, боюсь, что из меня выйдет неважный баррикадный боец… Да и кроме того, когда заговорят пушки и начнут падать с неба бомбы, вряд ли люди услышат скрип наших перьев… Да еще писателей-фантастов [34]] *. РЫНИН: — Не скажите, не скажите… Иное перо, например перо Владимира Ильича Ленина много сильней пушек! Уэллс задумчиво оглядел своих гостей, а потом что-то тихо сказал. Вейнберг поднялся и произнес: — Мистер Уэллс благодарит за визит. Он просит извинения, у него разболелась голова… Уэллс крепко пожал всем руки и проводил до дверей. Часы в холле «Астории» показывали ровно 21.00 *** 30 [30] Здесь в книге почетных посетителей он оставил 25 июля 1934 года любопытную запись, снабженную автошаржем: «Когда я умру для капитализма и снова воскресну в советских небесах, то хотел бы проснуться непосредственно в парке культуры и отдыха». 31 [31] Первую краткую публикацию о ней см.: Мишкевич Г.. Встреча в «Астории». — Уральский следопыт, 1962 г., №7, с. 36…39. Здесь дается впервые полное описание этой встречи. 32 [32] Я.И. Перельман вспоминал об этом эпизоде встречи с Уэллсом: «На этот давно обнаруженный мною недосмотр в рассуждениях Уэллса я имел возможность обратить внимание писателя лишь в 1934 году, при его посещении СССР» (Перельман Я.И. Межпланетные путешествия. Изд. 10-е. М. — Л., 1935 г., с. 26). 33 33] Война застала А.Р. Беляева в Детском Селе. Прикованный болезнью к постели, он не мог передвигаться и вынужден был остаться на месте. Когда город был захвачен гитлеровцами, гестапо усиленно разыскивало Александра Романовича, чтобы покарать его за антифашистские романы. Лишь смерть спасла писателя от неминуемой расправы и пыток… 34 [[34] Тем не менее действительность вынудила Герберта Уэллса занять место на баррикаде — он стал обличать фашизм. Летом 1942 года писатель Л.В. Успенский, находившийся на Ленинградском фронте, написал Уэллсу письмо, призывая его публично осудить фашизм. Английский романист в ответном письме (в августе того же года) писал: «Дорогой командир Успенский, сотоварищ по перу и по нашей общей борьбе за изобильную жизнь всего человечества!.. Мы встали плечом к плечу не для того, чтобы разрушать, но для того, чтобы спасать. Вот почему я подписываюсь тут как братски ваш во имя достигающей своих вершин всечеловеческой революции во всем мире. Герберт Джордж Уэллс» (Вторжение в Персей. Сб. научной фантастики. Л., 1968 г., с. 443…468). http://www.e-reading.link/chapter.php/145... http://az.lib.ru/u/uells_g_d/text_1934_tr... Г. Мишкевич. Встреча в «Астории» ленинградских ученых и писателей с Г. Уэллсом в 1934 г.; Диалог Беляева с Уэллсом // Уральский следопыт, 1962, №7 – с.36-39 Григорий Мишкевич. Три часа у великого фантаста. (статья), стр. 435-442 https://fantlab.ru/edition5851 Мишкевич Г. И. Доктор занимательных наук: Жизнь и творчество Якова Исидоровича Перельмана М.: Знание, 1986 — 192 с.: ил (из содерж.: Три часа у Герберта Уэллса, с.114-121) Мишкевич Г. И. «Бациллоноситель острейшего перельманита» (очерк) с. 300-311; АПБ на с. 304 — встреча в "Астории" 1.8.34 / антология «Хочу всё знать! 1969» Л.: Детская литература (Ленинградское отделение)/ https://fantlab.ru/edition178390
Борис Ляпунов. Александр Беляев: Критико-биографический очерк. М.: Советский писатель, 1967 г. (цитата) https://fantlab.ru/edition81647 Бритиков А. Ф. Русский советский научно-фантастический роман. Л. Наука. 1970 (с. 103, 378 — Мишкевич Г. Встреча в «Астории». — Уральский следопыт, 1962, № 7, с. 36 — 39 [Встреча ленингр. ученых и писат. с Г. Уэллсом в 1934 г.; диалог Б. с У. — с. 38 — 39]) Зеев Бар-Селла. Александр Беляев. М.: Молодая гвардия. 2013 (с. 329, 425 — упоминания)
|
|
|