Редко когда мне попадается рассказ, который хотелось бы перевести. Наверное, из опубликованных в этом году данный рассказ такой первый, и, пожалуй, это наиболее сильно впечатливший меня рассказ за последнее время. Когда в прошлый раз было нечто подобное, рассказ, впечатливший меня, собрал все премии, какие только были. Надеюсь, и этот рассказ что-то получит, по крайней мере, мне кажется, он этого достоин. Но бросить все и начать его переводить меня заставил великолепный отзыв Francine, рефреном дополняющий рассказ. Ведь хотя рассказ содержит классический антиутопический сюжет и несколько загадок (впрочем, лежащих на поверхности, надо только обращать внимание на разбросанные детали), в первую очередь он совсем о другом: о понимании странной прозы, и этой цели подчинено все повествование: по-самурайски аскетичный текст, лишенный всяческих метафор и не нужных знаков препинания. Что, как ни парадоксально, только усиливает его эффект.
Не думаю, что у меня в должной мере удалось это передать, да и перевод ещё слишком сырой, но я не могу удержаться, чтобы им не поделиться. Но довольно слов, представляю перевод рассказа Томаса Ха «In My Country».
Временами она кажется странной и мне. Я просыпаюсь и работаю. Я работаю, потом отдыхаю. В промежутках я что-то говорю или молчу. Потому что, как ты скоро узнаешь, в моей стране важно то, что ты говоришь. Но то, что ты не говоришь, возможно, ещё важнее.
Как и во всех районах, в моем есть голубой дом.
Если ты поселишься рядом, голубой дом тоже будет неподалеку. В голубом доме сидит человек и слушает ветер. Когда он улыбается тебе, ты улыбаешься в ответ. Когда он приветствует тебя, ты, конечно, тоже поприветствуешь его. Когда ты приходишь домой и видишь его в своей гостиной, ты предлагаешь ему чаю. Когда ты видишь его сидящим в твоей спальне в темноте, ты закрываешь глаза и делаешь вид, что спишь, пока он не решит уйти. Ты слушаешь, ты ждешь, пока он, наконец, не уйдет.
Когда-то у меня были сын и дочь, которые спрашивали меня об этом.
Как и во всех районах с голубыми домами, здесь, конечно, есть школа. Мои сын и дочь ходили в школу до того, как мир не стал тише. Школы по-прежнему существуют, но сейчас в них стало намного тише. До того, как были отменены занятия, мои сын и дочь спрашивали меня о школе. Где другие дети, которые учились в ней раньше? Почему учителя отправляются на дальние поля? Мы тоже когда-нибудь отправимся на дальние поля?
Я показывал на голубой дом, подносил палец к губам и улыбался.
Однажды за ужином мой сын спросил: Кто король?
Что?
Я не ослышался. Мой сын снова задал тот же вопрос. Кто король? Мы читали историю о человеке, который правил другим миром, и в ней его называли королем.
Мы — совершенно особенное место, у нас нет короля, — объяснил я.
Мужчина в голубом доме и другие мужчины в голубых домах кажутся королями.
Я не думаю, что это так, — сказал я. Почему тебе они кажутся королями?
Потому что король — это тот, кто делает то, что хочет. А мужчины в голубых домах делают то, что делают, что бы они не хотели. Мы приветствуем их и впускаем в наши дома, что бы они не хотели.
Ох. Что ж, люди в голубых домах делают то, что делают, только по приказу местных чиновников. И (предвосхищая его следующий вопрос, сказал я) местные чиновники делают то, что делают, только по приказу областных, провинциальных и национальных чиновников. Никто из них не обладает единоличной властью. Ни один человек не может делать то, что хочет. И, как видишь, никто из них не является королем.
Даже Первый Гражданин?
Да. Я запнулся. В некотором смысле, Первый Гражданин мог бы показаться королем. Здесь я снова замолчал, смотрел на своих сына и дочь и слушал ветер. За рамами картин и в зеркале в полный рост, стоящем в коридоре, я заметил легкий отблеск статического электричества. Я ощущал глаза и уши людей из голубых домов в наших стенах. Первый Гражданин — кто угодно, сказал я, но не король.
Короля нет.
Послушайте, что я сказал. Послушайте, чего я не сказал.
Мои дети кивнули, и некоторое время мы не говорили об этом.
В твоей стране вы, возможно, боитесь говорить о своем короле. В моей стране нам не нужно бояться, потому что в ней нет короля. На самом деле, люди могут критиковать Первого Гражданина, которого иные ошибочно принимают за короля. Многие критикуют Первого Гражданина. Они говорят, что он уродлив и от него воняет дерьмом. Они говорят, что он косноязычен, глуп и ни на что не годен.
В промежутке между сигналом, с которым заканчивается дневная работа, и сигналом, с которого начинается ночная работа, мы наблюдаем, как многие мужчины и женщины обсуждают по телевизору страну и ее чиновников. Они вольны говорить как хорошие, так и плохие вещи. При условии, что они выбирают сторону, за или против. Важно выбрать сторону, и отстаивать её, чтобы заполнить время. Когда время занято разговорами, его не остаётся на непродуктивные размышления и другие мелкие пакости.
Через некоторое время и долгие разговоры, мои дети выросли.
Мой сын поступил в университет, чтобы стать писателем. В том, чтобы стать писателем в таком университете, как наш, есть много хорошего. Моя дочь все еще училась в местной школе, но она думала, что могла бы стать ученым или учителем, кем именно — ей еще предстояло решить.
Однажды за воскресным ужином мои дети прочитали обычные молитвы о своей матери (которой больше не было с нами, как и многих других матерей, которых больше не было с нами после закрытия государственных больниц). Но дети были необычно тихими, даже для воскресного ужина они вели себя слишком тихо. Поэтому я спросил, почему они оба кажутся такими тихими.
Парень, живший по соседству, друг детства, отправился на дальние поля после разговора с человеком из голубого дома.
Ох. Что ж, это не худший исход — отправиться на дальние поля после разговора. Людей отправляют туда на некоторое время для работы вместо тюремного заключения и других устаревших варварских методов наказания. Но мои сын и дочь, похоже, не были с этим согласны. Похоже, они видели и обсуждали то, чего я не видел и не обсуждал с ними. Это был первый раз, когда я заподозрил, что они знают что-то, чего не знаю я.
Это всегда нечто другое, — сказали они мне в ответ.
Что?
Всегда подразумевается нечто другое, когда говорят про дальние поля. Поля — это не поля. Только не тогда, когда о них говорят в таких случаях.
Что же это тогда?
Мои дети слушали ветер, рассматривали картины, зеркало и не отвечали мне. Они подавали друг другу знаки руками, пальцы порхали от жеста к жесту, обмениваясь чем-то тайным и безмолвным. Я терпеливо ждал и ел. Я попытался предложить хоть что-то в качестве утешения:
По крайней мере, он не умер, — ободряюще сказал я. Пусть и невероятно редко, но иногда подобные разговоры принимают неожиданный оборот, особенно для людей с определенными слабостями. Я помню, как это случилось с кем-то еще, когда я был молод, кто-то с определенными слабостями умер.
Смерть — это тоже не смерть. Только не тогда, когда о ней говорят таким тоном. На этот раз мои сын и дочь рассмеялись почти с сожалением. Когда мужчины в голубых домах говорят, что кто-то умер, особенно когда они настаивают на этом, это означает совсем другое, сказали мои дети.
Моя дочь снова использовала жесты. Она изобразила маленького человечка, используя указательный и средний пальцы как две ножки. Она показала, как он убегает, убегает, убегает. Затем она подняла руки и вытянула пальцы, как когти.
Вы хотите сказать, что они сбежали и присоединились к...
Мой сын кашлянул.
Послушай, что мы говорим, — нараспев произнес он. Послушай, чего мы не говорим.
Дети смотрели самодовольно, с улыбкой, и я почувствовал, что они дразнят меня. Так оно и было, совсем чуть-чуть. И меня это устраивало. Я тоже посмеялся. Мы закончили трапезу и разошлись по комнатам.
Мой сын писал.
Он писал, писал и писал. Он писал рассказы о многих вещах, и мне нравились его рассказы. Его рассказы нравились многим людям. Это были странные и диковинные истории о странных и диковинных вещах. Другие планеты и другие места. Я думаю, многим из нас нравилось читать о других планетах и других местах.
И вот однажды он написал рассказ, который не показался таким уж диковинным. Это был рассказ о болезни. Это был рассказ о болезни, которая поражала цыплят, из-за которой они медленно умирали в своих клетках. Из-за которой их перья превращались в высохшие струпья, а глаза — в мокнущие язвы. Когда люди съедали цыплят, они чувствовали себя плохо, запирались в своих домах и никогда оттуда не выходили.
Кто-то, кто работал с цыплятами на ферме, пытался предостеречь свою деревню и другие деревни от употребления их в пищу. Но кто-то другой, с длинной веревкой, по прозвищу Веревочник, нанес визит фермеру, прежде чем тот успел уйти далеко или рассказать кому-либо еще о цыплятах. Этот рассказ не имел конца. Рассказ не имел конца, он просто внезапно обрывался, когда Веревочник наносил визит фермеру.
Мне пришло в голову, что друг моего сына — тот, кого недавно отправили в дальние поля, — работал в санитарной инспекции, но я ничего не сказал.
Тогда я уже понимал, что с этой историей будут проблемы.
В нашей стране есть разные виды искусства. Триумфальное искусство. Депрессивное искусство. Глупое искусство. Порнографическое искусство (в соответствии с кодексом продолжения рода). Ты можешь делать все, что угодно, и кто-то поддержит тебя, а может и нет, но, в любом случае, будет говорить об этом. Есть только один вид искусства, которым в моей стране нельзя заниматься. Есть только один запрет.
В искусстве не может быть неопределенности. Оно должно быть ясно.
Все, начиная с Первого Гражданина и заканчивая каждым жителем каждого района, знали, что истории должны быть понятными. Все сказанное должно говорить об одном или о другом. Нужно выбрать одно или другое. Лишь бы не то, что между. В том, что между, всегда проблемы.
Мой сын тоже понимал, что нарушил закон ясности.
Его рассказы становились все более странными.
Один из них был об операторе механизма. Оператор управлял механизмом, который поднимал и опускал мосты. Но механизм перестал функционировать должным образом. Что-то в механизме начало ломаться, но оператор делал вид, что ничего не происходит. Иногда мост не поднимался, когда следовало, и лодки разбивались внизу. Иногда мост поднимался, когда не следовало, и машины разбивались наверху. Часто никого не было поблизости и никто не видел, как механизм выходил из строя, и тогда ничего не происходило.
Оператор никому в городе не сообщал о поломке. Все предположили, что несчастные случаи были вызваны чем-то другим, а не работой механизма. Во всем были виноваты капитаны лодок. Во всем были виноваты водители. Оператор боялся, что его тоже обвинят и он потеряет работу, или того хуже. Вместо этого у его двери появился Веревочник и вручил письмо о повышении в должности. Оператор стал начальником всех операторов, у каждого из которых были свои механизмы. И вскоре он узнал, что все остальные механизмы были одинаково сломаны и тоже никогда не функционировали должным образом.
Я не знаю, нравится ли мне эта история, сказал я своему сыну.
Ничего страшного, сказал он. Нравится она или нет, не имеет значения. Так что все в порядке.
Ты можешь писать более приятные истории? Более приятные миры?
Я пишу только то, что могу себе представить, — ответил он. Я не могу создавать то, что никогда не смогу представить.
Несколько месяцев спустя мой сын написал еще один рассказ, похожий на предыдущий, о банкире, которому невероятно везло в жизни. Каждый день банкир получал знаки внимания, подарки и поддержку. Но примерно в сорока милях от банкира умирали люди. В невидимом круге радиусом не более сорока и не менее сорока миль от банкира, погибло множество людей. Это была сила природы, невидимый круг вокруг банкира, в котором люди умирали. Банкир так и не узнал, что он стал причиной их смерти. Он думал, что люди, с которыми он встречался, просто исчезали из его жизни, и его это никогда не волновало.
Он жил спокойно, пока его дети не выросли и не ушли из дома. Но в тот момент, когда они исчезали из его поля зрения и пересекали невидимый круг, они умирали, как и все остальные. Когда его дети исчезли и больше не вернулись, он решил, что они просто не хотят иметь с ним ничего общего. И он просто жил дальше, так и не узнав, почему его дети, как и многие другие его знакомые, так и не вернулись. В этой истории не было Веревочника. Но я перечитывал ее снова и снова, ища хоть какой-нибудь признак того, что Веревочник был где-то поблизости.
Ты знаешь, в чем мораль этой истории? -спросил я свою дочь.
Не думаю, что у истории обязательно должна быть мораль. Иногда истории — это просто истории. Что она заставила тебя почувствовать?
Я не уверен, что она заставила меня почувствовать.
Может быть, тогда стоит подумать об этом, сказала она.
Я так и сделал. Хотел я того или нет, но именно так я и сделал. Эта история заставила меня почувствовать себя неуверенным и выбитым из колеи. Я почувствовал связь с удачливым банкиром, хотя и не мог сказать почему. Я начал думать о своей жене и о ее смерти в государственных больницах после рождения моей дочери, хотя и не мог сказать почему.
Не было никаких причин для подобной ассоциации. В рассказе ничего не говорилось о государственных больницах или родах. Но я снова подумал о ней. Я вспомнил, как она исчезла из моего поля зрения. Я подумала о том, сколько людей исчезло из моего поля зрения, и у меня не было возможности узнать, вернутся ли они.
Я начал видеть все более длинные тени. Люди шептались. Я беспокоился, что они шептались о моем сыне или о нас.
В нашем районе появился человек с кривым носом. Кривой нос был согнут у переносицы, что указывало на то, что он был сломан в нескольких местах давным-давно. Его глаза были непроницаемы и неподвижны, как будто он только сохранял в памяти то, что видит перед собой, но не пытался понять. Из разговоров соседей я узнал в нем нашего человека из голубого дома. Это была редкая возможность — увидеть мужчину из голубого дома на улице, а не внутри дома. Почему мужчина из голубого дома был снаружи, а не внутри? И почему он смотрел в мою сторону? Почему он смотрел на меня?
Он кивнул.
Я кивнул в ответ.
Он улыбнулся.
Я улыбнулся в ответ.
Вскоре после того, как я увидел человека из голубого дома и улыбнулся, мой сын закончил писать рассказ об извращенце.
В те дни истории об извращенцах были особенно популярны.
Извращенец был персонажем, который приходил в восторг всякий раз, когда люди говорили ему, что он делает что-то неправильно. Больше всего нравилось делать что-то неправильно, чтобы люди говорили ему, что он делает что-то неправильно. Его самым большим страхом, большим, чем смерть, было не оставить следа в мире. Его мысли были настолько извращены, что он считал свою деградацию странной формой бессмертия, потому что это делало его таким заметным в умах и памяти людей.
Извращенец нанял нескольких человек для осуществления своих девиаций. Эти люди были похожи на Веревочника из других историй. И они собирали людей для извращенца, как корм для скота, чтобы те говорили извращенцу, что тот поступал неправильно, и удовлетворить его потребности. История заканчивалась тем, что Извращенец достигал оргазма перед огромной толпой ненавидящих его людей, которых привели только для того, чтобы они кричали на него. Или, возможно, он не достигал оргазма, возможно, он поднимался на другой уровень существования, как будто его разум больше не был ограничен физической формой, потому что он достиг такого экстремального уровня искаженного блаженства, бессмертия, о котором он всегда мечтал. Если быть откровенным, рассказ был написан так, что очень трудно сказать, что в нем произошло.
От этого мне стало не по себе. Мне стало не по себе из-за того, что было сказано, но также и из-за того, что не было сказано. Извращенец был поразительно похож на Первого Гражданина. Некоторые детали его характера, жесты, цвет волос, манера говорить, напомнили мне о Первом Гражданине.
Это сатира? На Первого Гражданина?
Мой сын отказался отвечать на вопрос.
Сатира, конечно, была допустима и поощрялась. Но мой сын не сказал, была ли его работа сатирой или нет. Меня это расстраивало и вызывало беспокойство. И беспокойство росло во мне, по мере того как рассказы стали читать все чаще.
Я работал на железнодорожном вокзале недалеко от границы нашей страны, так же как и сейчас. Приветствуя иностранцев и гостей, таких, как ты, я направлял их к информационному стенду или в пункт выдачи документов, так же как и сейчас. И я видел, как пассажиры и путешественники, обмениваются газетами и журналами. Я видел журналы с рассказами моего сына, их становилось все больше и больше.
Коллега сказал мне, что прочитал рассказы моего сына и нашел их интригующими.
Почему? — спросил я. Что делает его рассказы такими интригующими?
Я не знаю, признался мой коллега. Боюсь, это все что я могу сказать.
Ты боишься и это все, что ты можешь сказать, повторил я.
Да, сказал он, и этого было достаточно. Боюсь, это все что я могу сказать.
После обычной молитвы об их матери, и до нашего воскресного ужина, я сказал сыну, что хотел бы узнать смысл. Всех этих историй. Я хотел бы знать, в чем их смысл. Они с моей дочерью посмотрели друг на друга и некоторое время молчали.
В них нет смысла, ответил он. По крайней мере, не в том значении, которое ты имеешь в виду.
Но что-то в них должно быть заложено. Ты можешь подумать, что я многого не понимаю, и я, возможно, действительно многого не понимаю. Но чувствую, в них что-то заложено. Я беспокоюсь о том, что люди подумают и как они будут интерпретировать эти рассказы из-за того, что в них заложено.
Что ж, — ответил мой сын, — я не могу контролировать, что люди подумают или как они будут интерпретировать эти рассказы. Моя работа в том, чтобы настроиться на ритм нашей жизни. И если ты поймал волну, то созданное тобой вызывает в других отклик. Но я не могу контролировать, каким он будет.
Ты мог бы писать рассказы по-другому. Ты мог бы сделать их смысл более ясным.
Если они не ясны, то может и наша жизнь не так уж ясна?
Что это значит?
Ты знаешь, что это значит.
Мои сын и дочь молча двигали руками, подавая друг другу сигналы. Пока они перебрасывались сигналами я ел, в раздражении. Ветер был тих, и никто не слушал. Но я все равно был раздражен. Мой сын знал, что он идет по пути, который сделает несчастными других людей, сделает несчастным меня, но он все равно шел.
Это действительно то, что нужно писателю? — спросил я.
Я не знаю о других писателях. Я знаю только о себе, — сказал он. И даже о себе, я не уверен в том, что знаю.
Работы моего сына продолжали выходить, и постепенно они привлекли внимание определенных элементов. Ты, вероятно, можешь догадаться, что это были за элементы. В моей стране они называют себя Незасеянными. В твоей стране они могут иметь другое название. Незасеянные — это отсылка к известному революционному стихотворению об истощённых сельскохозяйственных угодьях. В этом революционном стихотворении речь идет о почве, камнях, жуках, устало мечтающих о восстановлении. Цели Незасеянных, как я понял, состояли в том, чтобы свергнуть Первого Гражданина и его людей и заменить их каким-нибудь другим правительством.
Я не видел, как они приходили в наш дом (они никогда не появляются у таких людей, как я), но мой сын сказал, что видел их, что они пришли специально ради него. Однажды ночью они отключили датчики в рамах картин и зеркалах. Он сказал, что был у себя в спальне, и в зеркале появился один из них, незнакомое лицо, размытое за отражением моего сына в стекле.
Мы читали вашу историю об извращенце, сказало существо за стеклом. Мой сын говорил, что голос казался пустым, искусственным. Лицо частично состояло из плоти и частично из чего-то, что заменяло плоть. Руки говорившего были жесткими и металлическими, их заменяли усиленные протезы, похожие на когти, явный признак Незасеянных. Они лишали себя одних частей тела, чтобы получить другие, по крайней мере, так говорили слухи.
Расскажи о концовке истории про извращенца. Умер ли извращенец? Некоторые из нас считают, что концовка подразумевает, что извращенец сначала испытал оргазм, а потом умер.
Мой сын, напуганный или возможно настроившийся на ритм своей прозы, не ответил.
Эта история, твоя история, была отмечена в Бюро. Пока мы разговариваем, они собирают данные для анализа связанных с ней рисков. Многие аналитики интерпретируют ее как завуалированную политическую критику. Но двусмысленность делает ее более опасной, чем обычная критика.
Я не могу контролировать, считают ли другие мои истории опасными, — ответил мой сын.
Проблема двусмысленности заключается в том, что она требует толкования. Потребность в толковании порождает различные по масштабу размышления и непредвиденные споры. Бюро уже видит влияние твоей истории в других работах. И снижение производительности труда в регионах, подверженных воздействию этих работ, в большей степени, чем при воздействии допустимой критики. Они неизбежно решат, что эти истории выходят за рамки допустимой критики.
Если они так решат, значит, так тому и быть, — сказал мой сын.
Ты ненавидишь Первого Гражданина? Ты желаешь ему смерти? Эта история о том, как ты желаешь ему смерти?
Мой сын не ответил.
Если ты скажешь нам, мы сможем помочь. Мы можем помочь, если ты скажешь нам. Существуют установленные процедуры и определенные места для выражения альтернативных взглядов и инакомыслия. Но прежде чем мы сможем помочь, мы должны быть уверены в твоих намерениях. Нам может потребоваться демонстрация этих намерений.
Мой сын по-прежнему не давал ответа.
Слова имеют значение. Ты не согласен?
Слова имеют значение, повторил мой сын. Это был лозунг, который часто произносили Незасеянные и те, кто им сочувствовал. Он был нужен для того, чтобы отличить их дело от дел тупого Первого Гражданина, его тупых чиновников и тупых исполнителей в Бюро, для которых слова не имели большого значения. Хотел бы я с этим согласиться. Но я не уверен, что могу. Опыт важен. Действия важны. А слова — только средство для обозначения того и другого. Они не являются самоцелью. Я пишу слова не ради слов.
Зачем же тогда?
И снова мой сын не дал ответа. После еще нескольких вопросов, которые ни к чему не привели, тень за стеклом исчезла, и мой сын снова оказался один в своей спальне.
Позже я спросил его, возможно, он не отвечал на вопросы потому, что боялся какой-то уловки. Или, возможно, потому, что не испытывал ненависти к Первому Гражданину. Или, возможно, потому, что люди в голубых домах каким-то образом все-равно прослушивали сигнал.
Нет, — ответил мой сын. Причина была в другом. Любой ответ на вопросы Незасеянных, положительный или отрицательный, противоречил бы рассказам. Я рад делать заявления в других местах, излагать свои взгляды, выбирать то или иное другими способами, отдельно от моих рассказов. Но признание одного смысла, одной цели в этих историях, исключает другие возможности, заложенные в них.
И я понял, что именно в этом и заключалась проблема этих историй.
Возможности.
Именно из-за открывающихся возможностей идеи застревали в горле, как крошечные рыбьи косточки, которые нелегко проглотить и забыть.
Я раздавал брошюры посетителям железнодорожного вокзала, которые подумывали об иммиграции. Я указывал на плакаты с изображением Первого Гражданина, объясняя нашу политику натурализации, но в глубине души я все еще думал об извращенце. Против моей воли где-то в моем мозгу возникла связь, которую я не мог разорвать. Я продолжал думать о Первом Гражданине, окруженном мужчинами и женщинами, кричащими на него, и о его оргазме, или вознесении, или смерти. И властный, суровый, отеческий образ Первого Гражданина, сменился его извращенной тенью.
Каждый раз, когда я останавливал машину на мосту, или проезжал мимо банка, или ел курицу, я думал об этих историях. В них был невыраженный страх, потенциальная энергия, которая была более зловещей из-за того, что не поддавалась катарсису ясной формулировки.
Однажды ночью я проснулся от тихих голосов, звучащих внутри дома.
Я подкрался к двери и, не уверенный, что окончательно проснулся, увидел две фигуры, сидящие на стульях в гостиной. Я не мог ясно видеть, но знал, что одна из фигур — мой сын. Я знаю облик своего сына, даже если не могу различить никаких деталей, кроме фигуры.
Другая фигура, однако, не была моей дочерью. Это был незнакомый мужчина. В причудливой игре света и тьмы в комнате я смог различить очертания кривого носа, сломанного в нескольких местах. Это был мужчина из голубого дома, в нашем доме, понял я.
И мужчина из голубого дома, который сейчас находится в нашем доме, держал что-то в руках. Оно выглядело длинным и свисало, как веревка. Я узнал в нем оковы Бюро, хотя никогда не видел их так близко. Пеньковый материал, предназначенный для ношения в виде петли на шее, а также на запястьях и лодыжках с помощью нескольких более коротких разветвленных шнуров. Что-то в запатентованном пеньковом материале причиняло боль и не позволяло заключенному сопротивляться. При необходимости они даже могли вызвать небольшой шок нервной системы. Но из-за двери, где я стоял, это больше всего походило на простую веревку.
Мой сын что-то сказал, будто отвечая на вопрос.
У меня есть свои теории, сказал он.
Какие теории? -спросил мужчина из голубого дома в нашем доме.
Я подозреваю, что ясность комфортна для вас. Она конечна и замкнута. С ней можно спорить, отрекаться от нее, опровергать ее, отрицать ее значимость. Она также недолговечна. Мнение, однажды высказанное, принимается или отвергается и исчезает в пустоте. Вы согласны?
Я согласен.
Подобная сила свойственна и ассиметричной неопределенности. Вам разрешено иметь несколько значений, чтобы хранить секреты. Граждане не имеют такого права. Их разумы должны быть открыты для проверки. И вы уже поняли, что большинство людей, на самом деле, с нетерпением ждут проверки, думают о ней как о презентации. Вы с этим тоже согласны?
Я согласен.
То, чего вы боитесь, — это искусство, которое абстрактно, по двум причинам. Первая — из-за вас. Вы не можете видеть, как оно действует, на кого оно влияет, почему и насколько глубоко. Вторая — из-за нас. Потому что, когда мы чего-то не понимаем, мы задаем вопросы, мы схватываем и устанавливаем связи. Даже если эти связи не имеют практического смысла, мы все-равно создаем их. Друг с другом, с идеями, с чем-то еще. Мы сопереживаем. Мы взаимодействуем. Мы становимся непредсказуемыми и непознаваемыми. Это тайна, вера, сострадание, какими бы словами вы ни описывали то, что не можете описать. То, что вы предпочли бы, чтобы мы забыли.
Мужчина из голубого дома в нашем доме сидел совершенно неподвижно.
И мне казалось, что я наблюдаю не за своим сыном и незнакомцем, а за манифестациями чего-то другого, как будто они говорят от имени того, кого я не могу видеть. Чего-то древнего, существовавшего до нашего времени, или настолько совершенного, что мне не хватит жизни, чтобы понять. Они были самими собой, но в то же время были чем-то другим. Я сказал, что знаю облик своего сына, но это было неверно. Я знал облик мальчика, которому дал жизнь, вырастил и с которым разговаривал за обеденным столом, но не его целиком. Я чувствовал себя так, словно был ребенком, а не родителем, стоя там, подслушивая разговор, выходящий за рамки моего упрощенного мира.
Мой сын посмотрел в мою сторону, и я отступил от дверного проема.
Нам следует продолжить разговор в другом месте, — услышал я слова своего сына. Я пойду с тобой. Давай оставим этот дом и продолжим разговор в другом месте.
Я слушал, ждал, пока двое мужчин уйдут, и не мог заснуть всю оставшуюся ночь.
На следующий день я получил письмо с поздравлениями.
Моего сына наградили за писательский талант, и он продолжит свое образование на дальних полях. Там у него будет возможность написать другие рассказы, замечательные рассказы, которые, несомненно, станут только лучше за время, проведенное на дальних полях. Ему обещали, что он сможет вернуться с дальних полей по первой просьбе, но, насколько было известно, никто никогда не просил о возвращении с дальних полей.
Моя дочь прочитала письмо и закричала. Она дважды ударила меня по лицу. Она ушла в свою комнату и не выходила ко мне. Она была невыразимо зла и обвиняла меня в чем-то. Я не понимал в чем, и в то же время прекрасно понимал.
Я молча сидел с письмом. Я почувствовал слезы, хотя и не знал, что еще способен плакать. Я пошел в комнату моего сына и сел на его кровать. Я сидел с письмом, я думал о своем сыне, я сидел в его комнате на его кровати.
Я попытался представить, как он работает на дальних полях, как нам рассказывали. Я пытался представить это даже тогда, когда усталость неизбежно приходила и отвлекала меня от моих повторяющихся мыслей. Но я не мог представить его, ни на дальних полях, ни даже в своей голове, где мне больше всего хотелось его увидеть.
В последующие недели я читал и перечитывал его рассказы. Я больше не искал в них что-то особенное. Я просто хотел услышать его голос. И что-то в моем отстраненном голосе, которым я теперь читал рассказы, заставило меня ценить их еще больше. В них была какая-то ирония, которую я не уловил в первый раз, когда пытался уложить слова в узкие рамки моего закостенелого понимания. Уверен, в них была игра, игра, не доступная закостенелому пониманию.
Однажды вечером я нашел в письменном столе моего сына пыльные страницы незаконченного рассказа. Он назывался “В моей стране”. Похоже, он был написан, когда мой сын был совсем маленьким. Я подозреваю, что он не закончил рассказ, потому что счел его незрелым и слишком прямолинейным, на его вкус. Он не был таким многослойным и продуманным, как те рассказы, которые мой сын написал позже. Это была история о маленькой семье, живущей в маленьком доме в маленьком районе. Отец очень уверенно сказал своим детям, что они могут быть спокойны, потому что, хотя королей и следует бояться, в их стране нет короля. Один из детей усомнился в этом. Мне было трудно читать рассказ, и я был благодарен, когда тот закончился. Потом я перечитал рассказ и понял, что хотел бы, чтобы он не заканчивался.
Бюро публиковало рассказы в течение следующих нескольких месяцев, рассказы под именем моего сына в государственных журналах. Предположительно, они были написаны на дальних полях, но это были совершенно ясные истории, притчи с удобоваримой моралью, которую легко можно было распутать. Рассказы, которые не были написаны голосом моего сына, но были напечатаны от его имени в этих журналах.
Эти рассказы не были так популярны, и теперь я понимаю, почему.
Вскоре после этого моя дочь сказала, что уходит из дома.
Она ушла, но перед уходом сказала, что прощает меня.
Я сказал, что не сделал ничего, что требовало бы прощения.
Что-то было не так с ее руками, когда она сказала, что уходит и что прощает меня. Она прятала их в карманах пальто. И голос у нее тоже был другой. В позе и тембре чувствовалась уверенность, которая делала ее почти неузнаваемой.
Нет. Я прощаю тебя за все, что ты не сделал, — сказала она. Все мы поступаем по-разному, но все мы что-то делаем. Единственное, чего мы не можем себе позволить, — это ничего не делать.
Ох. Это все, что я смог заставить себя ответить.
Несколько дней спустя я был разбужен странным наплывом огней и сирен, спустя долгое время после того, как в последний раз прозвучал сигнал к началу ночной работы, когда не должно было быть ни света, ни звука. Я вышел из комнаты моего сына на улицу, где в темноте, в халатах, собрались другие соседи. Машины скорой помощи стояли вокруг голубого дома.
Они пытались скрыть ужасное зрелище за пластиковыми простынями, но с тротуара мы могли разглядеть тело. Оно было вздёрнуто на пеньковой веревке в необычном положении, напоминая запутавшуюся марионетку со сломанными конечностями. Кроме тела и веревки я различил крючковатый нос, красно-фиолетовый, и пустые глаза, смотревшие с голубого карниза.
Следователь с серьезным выражением лица отвел меня в сторону, крепко пожав руку.
Во время инцидента мужчина из голубого дома о чем-то разговаривал.
Разговаривал?
С вашей дочерью.
С моей дочерью?
С прискорбием сообщаю вам, что она тоже погибла во время нападения. Мы пока не можем объявить об этом публично, но в нападении были замешаны агенты Незасеянных. Ей очень не повезло, и она попала под перекрестный огонь. Мне жаль сообщать вам об этом, но она мертва. Ваша дочь мертва. Пройдет некоторое время, прежде чем мы сможем выдать вам кремированные останки. Расследование продолжается. Вы должны понять.
Мертва?
Мои мысли метались бессвязно, пока наконец не привели меня в наш дом, к столу, к воскресному ужину. К разговору о разных вещах, о том, что они значат и чего не значат. Я услышал, что сказал следователь и чего он не сказал.
Мертва?
Следователь выглядел озадаченным. Да?
Мертва?
Да.
Мертва? Я улыбнулся.
Да.
Мертва. Я рассмеялся.
Он порекомендовал мне вернуться домой и сказал, что со мной свяжутся, когда будут готовы кремированные останки. Он снова извинился. Я сказал ему, что останки мне не потребуются. Мне совершенно не нужны были эти останки. Я ушел с места преступления, соседи смотрели на меня, перешептывались, а я смеялся, зашел в дом и снова сел в темноте.
Люди теперь знают меня как человека, у которого один ребенок жив, а другой мертв. В чем-то они правы, а в чем-то — нет.
На железнодорожном вокзале, где я работаю, стало тише, чем раньше. Как и во всей стране, все стало тише, чем раньше. Им становится все труднее скрывать это, пусть они и не признают. В школах, больницах, на заводах, в офисах, везде стало тише. С учетом этих изменений Первый Гражданин и его Бюро изменили свои жесткие иммиграционные правила, смягчили некоторые законы, чтобы стимулировать приток рабочей силы. Вчера все было не так и, возможно, не так будет завтра. Но сегодня, на данный момент, они требуют притока рабочей силы.
Итак, я объясняю, как обстоят дела в моей стране, в соответствии с установленными процедурами. Но иногда я немного путаюсь в том, что говорю и чего не говорю. В голубых домах все меньше мужчин прислушиваются к ветру, к тому, что я говорю и чего не говорю. Мне нравится делиться отрывками из произведений моего сына. Я бы хотел поделиться небольшим отрывком из его незаконченной истории, если ты не возражаешь.
Мой отец говорит, что короля нет. Уверен, даже если он не осознает этого, на самом деле он имеет в виду, что королей много. Короли районов, короли городов, короли денег, короли законов, короли техники, короли политики. Да, нет единого короля, и нет ни одного короля, который бы называл себя королем, но, тем не менее, многие думают, что носят королевскую мантию. Они окружают нас. Душат нас. Они наступают нам на спину. Они направляют, даже не понимая, что направляют во имя принуждения и контроля.
Но теперь я думаю, что мой отец был прав в другом смысле. Возможно, непреднамеренно. Тайно, случайно, он был прав. Короля нет.
Ни одного, ни многих, кто мог бы править долго. Они могут разделять, категоризировать и упрощать, чтобы заставить нас забыть о чем-то великом. Заставить себя забыть, что они тоже являются частью чего-то великого. Но они не останутся ни выше, ни ниже, ни рядом, ни вдали на долго.
Они знают, что короля нет.
Я знаю, что короля нет.
Короля нет.
Я часто думаю об этом отрывке. Чаще всего я повторяю его новоприбывшим, таким, как ты. Я не такой умный, как мой сын, и не такой смелый, как моя дочь. Но, тем не менее, я думаю об их историях и наших разговорах за обеденным столом и ловлю себя на том, что чаще всего повторяю этот отрывок.
Я провожу дни, наблюдая за окнами поездов, за чередой стеклянных панелей, приближающихся и удаляющихся от платформы, и иногда вижу статический заряд, а вместе с ним размытое, почти неузнаваемое лицо, частично из плоти, частично из чего-то еще, выглядывающее из-за каждого отражения, которое проходит мимо меня. Размытое лицо за моим отражением не смотрит на меня прямо, когда я улыбаюсь. Я думаю, она не готова смотреть на меня. Но это нормально. Я просто рад, что она все еще там, наблюдает за мной, а затем оставляет меня одного.
Точно так же я радуюсь, когда засыпаю и почти вижу другое лицо, скрытое в сплошной темноте. Силуэт кого-то, кого я знаю и в то же время не знаю. Голос, который является его голосом и моим голосом, смешанными воедино, так что я больше не могу сказать, кто говорит, он или я. И в этом, другом месте, я делюсь своими мыслями без страха. Всем, что я говорю. Всем, чего я не говорю. Я делюсь всем.
Отдельный пласт работы админов фантлаба, который для многих остается незамеченным — это изучение подшивок периодики в поисках публикаций фантастических произведений. Пожалуй, одним из ведуших админов в этой области является punker, который сегодня поделился со мной четырьмя публикациями Мака Рейнольдса в газете «Новое русское слово». Ну а я, в свою очередь, делюсь ими с вами.
В 1994 году были опубликованы два рассказа, которые уже имели публикации на русском языке. Это рассказ «Оптическая иллюзия», опубликованный в выпуске за 23 июля.
Более интересен выпуск за 25 февраля 1995 года, в котором был опубликован перевод рассказа «Последнее предупреждение», который не только не издавался более на русском языке, но и является первым научно-фантастическим рассказом автора, написанным еще в 1949 году, но опубликованным только несколько лет спустя.
картинка кликабельна
А в выпуске за 18 мая 1996 года был опубликован нефантастический рассказ автора «Подумай и не стреляй», который также не имеет других переводов на русский язык.
Надеюсь, найденные переводы будут интересны поклонникам автора.
Зарекался заниматься переводами, но тут такой случай, что не смог пройти мимо: когда рассказ длинной всего в пять сотен слов номинируется сразу на ряд крупнейших премий — наверное, в нем есть что-то особенное. И, надо сказать, рассказ действительно получился: жестокий, хлесткий, наполненный мрачной иронией и красиво закольцованный.
Раз в десятилетие шаттл с титановым носом пробивается сквозь кольца планеты Тартар с новой партией заключенных, отправленных на фабрику "Орфей". Отбросы, из которых состоят кольца, настолько плотные, что градом ударяясь, отскакивая и царапая корпус гремят как гром, оглушая пассажиров. Заключенные зажмуривают глаза и умоляют пилота быть осторожнее.
— Ты что, пытаешься протаранить их все? — огрызается один из них, прикрывая уши от грохота.
Пилот тихо смеется. Иронично. Пренебрежительно:
— Всегда. Как можно больше.
Погружается в кольца, и грохот усиливается.
2.
На планете, в обветшалом особняке из мрамора цвета гнили, Суд Сивилл больше походит на фарс. Все предатели, которых отправили в Тартар, приговариваются к одному наказанию за измену: к вечной жизни.
Заключенные смиренно стоят, пока коммуникатор зачитывает имена. Дребезжащий десятирукий автосудья размеренно декламирует приговоры, не пропуская ни единого слова из традиционного обвинительного заключения, потому что Империя Сивилл верит в силу церемониала.
3.
Друг за другом заключенные направляются к темной, квадратной пасти, вырубленной в земле — фабрике "Орфей". Машины кромсают одежду и обрабатывают тела янтарным дезинфицирующим средством, которое пахнет смолой, обжигает кожу и заставляет волосы выпадать. Крошечные серебряные иглы впиваются в вены. Наноботы закачиваются в кровь, заполняя органы, удаляя бляшки в артериях, удлиняя теломеры, восстанавливая нейроны.
Последняя инъекция поражает двигательные нейронные пути, парализуя все, кроме глаз. Перед последним этапом заключенные на мгновение снова чувствуют себя молодыми.
4.
Последним даром планеты Тартар ее новорожденным обитателям становится совершенно новый скафандр, ярко-белый, с системой жизнеобеспечения высшего класса, работающей на солнечной энергии, которая может перерабатывать воздух и отходы жизнедеятельности организма до двухсот лет, если ничто не нарушит защитный барьер скафандра. Машины протягивают к телам заключенных трубки для кормления и удаления отходов. В конце новообращенных Орфеев сваливают в кучу снаружи, под темным небом, их испуганные глаза мерцают за лицевыми щитками, губы растянуты в сардонической улыбке.
Когда дело сделано, управлявший шаттлом пилот загружает их обратно в грузовой отсек, складывая тела будто дрова.
5.
На своем пути через планетарный пояс шаттл сбрасывает новых Орфеев в кольцо, вращающееся оборот за оборотом вокруг Тартара, будто исполняя бесконечную панихиду. Только тогда заключенные увидят миллиарды застывших белых скафандров, миллиарды внимательных глаз, мерцающих за лицевыми щитками, людей, чья наполненная механизмами кровь не дает им умереть, пока они бесконечно кружат на орбите.
Они будут вечно парить в невесомости, лишенные сна. Будут молить о случайно пролетающем астероиде, способном пробить их скафандр. Десять лет спустя, когда они увидят серебристый шаттл, приближающийся к измученной планете, они будут молить, чтобы выходя на орбиту корабль сокрушил их тела.
Пилоты всегда пытаются протаранить как можно больше.
Признаюсь честно, я хотел перевести другой рассказ. Но открыв снова "Десятитысячный день" Изабель Ким я сам не заметил как начал перекладывать его на русский и уже не смог остановиться.
Надо сказать, перевод был гораздо сложнее предыдущего, и не только потому что рассказ в два раза длиннее. Например, уже первая фраза в переводе правильнее бы звучала "И вот я опять изобретаю велосипед". Но колесо в дальнейшем имеет большое значение для сюжета, так что пришлось оставлять. Или, например, слово story, что на английском и история и рассказ (short story) и этаж здания, и эта злодейка постоянно играется со значениями, что практически невозможно адекватно перенести на русский язык. С другой стороны, рассказ отчасти об авторском бессилии, поэтому возможно следы моих переводческих мук смогут как-то украсить текст.
Итак, представляю вашему вниманию рассказ «Десятитысячный день» Изабель Ким, опубликованный в журнале «Clarkesworld» в июне 2023 года. По итогам ежегодного читательского голосования рассказ занял второе место, уступив оптимистической фантастике ближнего прицела от Наоми Критцер, которая сейчас собирает номинации на крупнейшие фантастические премии. А ещё он вошел в ежегодный рекомендательный список журнала "Локус".
На мой взгляд, результат более чем достойный, учитывая что у Критцер рассказ линейный, а Ким ударилась в эксперименты, нарушение правил и постмодернизм.
В общем, постараюсь в следующий раз выбрать что-нибудь более классическое для перевода.
И вот я опять изобретаю колесо.
***
Человек, которому через десять тысяч лет дадут второе имя, и человек, чье имя будет забыто, сидят в лесу, а может быть, на травянистой равнине, а может быть, в холодной тундре. Через десять тысяч лет этот биом исчезнет, оставив свой отпечаток только в археологических пластах.
Первый мужчина, давайте назовем его Дэйвом, говорит:
— Ты уверен?
Второй мужчина говорит:
— Кто из нас эпилептик, способный видеть будущее, ты или я?
В другие времена второго человека называли бы шаманом, знахарем, целителем, волшебником или человеком, страдающим хроническими тонико-клоническими приступами.
— Нет, серьезно. Ты хочешь сказать, что я должен шагнуть в эту расселину и умереть? — говорит Дэйв. Пусть он и молодой человек в рассвете сил, одетый в меха, но все равно дрожит.
— Раз я так сказал, то ты сделаешь это, — говорит второй мужчина.
Над ними яркая чернота вселенной, еще не оскверненная световым загрязнением.
— Сегодня вечером? — говорит Дэйв.
— Ну, может и завтра, — говорит второй мужчина. — А что, на сегодняшний вечер у тебя есть другие планы?
***
Колесо — одно из самых ранних человеческих изобретений. В природе его не встретишь. Изобретение колеса приписывают древней Месопотамии, хотя вполне вероятно, что колесо изобреталось на протяжении всей человеческой истории разными народами независимо друг от друга. Самые первые колеса использовались для гончарного дела, а не для передвижения.
Письменность появилась примерно в тех же временных рамках. Археологи утверждают, что она восходит к гончарной фазе неолита. Хотя исследования указывают, что клинопись и другие символы протописьма, изначально использовались в коммерческих и логистических целях, письменность в конечном итоге стала применяться для решения самых разнообразных задач, в том числе, чтобы писать рассказы.
Рассказ – это совокупность событий, реальных или воображаемых, изложенных последовательно. Рассказ может принимать множество форм, но разница между рассказом и фактом в том, что рассказы должны иметь смысл, а факты просто существуют.
***
Дэйв родился на Колесе Согласия. Колесо Согласия — это орбитальное сооружение, привязанное к Земле двумя космическими лифтами, ведущими на Восточное и Западное Колесо соответственно. По данным последней переписи населения, здесь проживают два миллиона человек.
Как и большая часть жителей Колеса, Дэйв был зачат в пробирке. Но Дэйв особенный. В генах Дейва есть кое-что поражающее воображение. Его ДНК недавно исполнилось десять тысяч лет.
— Прости, что? — говорит Дэйв.
Дэйв – молодой человек в расцвете сил. В тайну его происхождения Дэйва посвящает флеботомист с извиняющимся выражением лица, вытащивший короткую соломинку.
— Двадцать восемь лет назад в хранилище на Шпицбергене было совершено проникновение, — говорит флеботомист. — Некто заменил часть образцов из готовой к инкубации партии, и когда мы выяснили, что произошло, делать аборт было уже поздно. Под «мы» я имею в виду сотрудников акушерского отделения, работавших двадцать восемь лет назад. Я тогда ещё не родился.
Флеботомист — молодой человек в рассвете сил, ему пришлось самому искать подробности той истории. Взлом хранилища на Шпицбергене стал сенсацией двадцать восемь лет назад из-за того, что мошеннику-евгенисту пришлось пробраться на Восточное Колесо и захватить транспорт до комплекса на Шпицбергене, сделать свое дело, а потом таким же путем отправиться обратно. Не говоря о том, как много ему пришлось изучить про генетику и инкубацию.
Флеботомист почти восхищается подобным упорством.
Дэйв какое-то время обдумывает ситуацию.
— Кто еще?
— Не могу рассказать, — говорит флеботомист. — Врачебная тайна.
— Тогда сколько нас всего? — спрашивает Дэйв.
— Девятнадцать, — говорит флеботомист. — Послушай моего совета, не переживай слишком сильно. Ты все еще ты. Да, в твоей медицинской книжке будет интересная заметка. Но ты клон парня, который биологически идентичен современному человеку. За десять тысяч лет мы не так уж изменились.
— Кем он был?
—Его тело нашли в расселине. — говорит флеботомист. — Никаких следов насильственной смерти. Мы понятия не имеем как он туда попал.
***
Когда мне было девятнадцать, я писал статью на тему самоубийства в университетском городке. Девушка шагнула под поезд и умерла. Я узнал об этом, когда пришел в редакцию студенческой газеты, и первой моей мыслью было: "так вот почему она не ответила на сообщение в чате нашего группового антропологического проекта: она покончила с собой два часа назад".
***
Ладно, мне не следовало шутить о таких вещах. Давай попробуем сменить тему. Как тебе, например, такое:
Ракеты-носители, на которых запускают космические корабли в рамках американской космической программы, создаются на заводе в штате Юта. Эти ракеты необходимо перевозить по железной дороге, проходящей через туннель в горе. Стандартная железнодорожная колея США составляет 4 фута 8,5 дюймов, что соответствует размеру железнодорожной колеи, которая ранее использовалась в Англии. Английские железные дороги были спроектированы таким образом, потому что первые вагоны были построены на той же оснастке, которая использовалась для изготовления повозок, в которых применялось аналогичное расстояние между колесами. Колеса повозок должны были вписаться в колеи, которые уже существовали на старых дорогах Европы. Старые дороги Европы были построены римскими легионами, чьи боевые колесницы имели ширину в 4 фута 8,5 дюймов.
Размер наших космических ракет был задан ещё в Древнем Риме. И зависит он от ширины лошадиной задницы.
***
Дэйв сражается в ритуальном поединке и побеждает. Вот как он проходит. Двое парней становятся на краю расселины, некоторое время замирают в грозной позе, а затем достают копья и начинают тыкать ими друг в друга, пока один не сдастся или не погибнет. Это более цивилизованная форма решения споров, чем война между племенами.
Человек, с которым сражается Дэйв, — жалкий противник. В его защите полно дыр. Дэйв уже нанес ему две кровоточащие раны. На Дэйве нет ни царапины.
— Почему ты так плох в этом? — говорит Дэйв между выпадами. Дэйв – молодой человек в расцвете сил.
— Потому что я уже знаю, чем все закончится, — говорит противник Дэйва между уклонениями.
Он тяжело дышит. В другой вселенной противник Дэйва болен эпилепсией и никогда не держал в руках копья.
— Как? — говорит Дэйв, делая ложный выпад влево и нанося удар вправо, свободной рукой хватая противника за волосы и притягивая к себе.
— Ты упадешь в расселину, — говорит незнакомец. Его лицо искажается в гримасе, он толкает Дейва в плечо. Пригоршни волос недостаточно, чтобы удержать Дэйва от падения.
***
По какой-то причине молодой человек из медного века в самом расцвете сил упал в расселину, в которой природа создала все условия для сохранения трупа на протяжении тысячелетий. Это факт, а не часть рассказа.
В настоящем тот горный склон стал популярным местом для пеших прогулок туристов. Чтобы люди больше не падали в расселину, у её края поставили заборчик.
***
Дэйв продолжает жить своей жизнью. Жизнь на Колесе однообразна. Дэйв идет на работу и не думает о своих генах, идет обедать и не думает о своих генах, идет выпить с коллегами и не думает о своих генах, а затем приходит домой и читает двадцать пять научных статей о древних людях и геноме человека. Он оторвался от экрана компьютера только в четыре утра.
Дэйв сердито чистит зубы. Дейв чувствует, будто его лишили чего-то. Дэйв не хотел знать правды о себе. Дейв неплохо адаптировался к жизни на Колесе. Но теперь Дэйв не может перестать думать о разных вещах. Например: почему он существует?
***
Редакция студенческой газеты располагалась в высотном здании с видом на кампус. Тридцать один этаж и плоская крыша, на которую никого не пускали. Я унаследовал украденный у дворника ключ, когда стал старшим репортером. Иногда по ночам я поднимался на лифте до самого верха и открывал дверь на крышу.
Я стоял на краю крыши, который был окружен сетчатым заборчиком, и смотрел вниз на кампус, на все здания и на всех людей, как на маленькие игрушечные фигурки.
Расстояние между Землей и космосом составляет шестьдесят две мили, на этой высоте край атмосферы встречается с краем остальной части Вселенной. Если разделить шестьдесят два пополам, получится тридцать один. Если вы упадете с высоты шестидесяти двух миль или тридцать одного этажа, в любом случае вы, скорее всего, умрете еще до того, как ударитесь об землю.
Исследования показали, память не воспроизводит событие из прошлого дословно. Она воспроизводит то, что вы в последний раз вспоминали об этом событии. Как фотокопия фотокопии. Со временем память искажается. Память — это рассказ отмирающих нейронов твоего мозга, которую он воспринимает как факт.
***
Дэйв и флеботомист обедают вместе. Нельзя сказать, что Дэйв преследует флеботомиста. Но Дэйв решил, что флеботомист — слабое звено в монолите медицинской системы Колеса и сможет дать ему некоторые ответы. Потому что Дэйва и флеботомиста связывают узы, которых нет у большинства людей.
Флеботомист, который вместо рассказов о личном всегда предпочитает поделиться какими-нибудь занимательными фактами, охотно делится информацией.
Вот что он говорит Дэйву:
Взломщик-евгенист был частью культа, поклоняющегося всему древнему. Их целью было вернуть человечество на поверхность Земли, но культ считал, что нынешняя версия человечества осквернена побочными продуктами антропоцена (такими как микропластик, генная инженерия и антирелигиозность). Их философию можно точно сформулировать так: отмотаем время вспять. Перезагрузим геном. Создадим новый Эдем. И попробуем начать все заново.
— Однажды мы уже облажались, — говорит Дэйв. Он как и все узнал об экологическом коллапсе в средней школе. О нем рассказывают сразу после Холокоста. — Почему культисты так уверены, что снова всё не просрут?
Флеботомист отвечает с полным ртом супа.
— Надежда умирает последней. —Звучит как «По-хвл-дней», потому что суп очень горячий.
— Вот что я никак не могу осознать, — говорит Дэйв. — Когда-то жил парень, который был генетически идентичен мне, и умер, а теперь я здесь. Только он был древним человеком, а я координирую космические полеты.
— Не будь таким высокомерным, первобытная цивилизация была достаточно сложной. У них было гончарное дело и система налогообложения. Ты же целый день нажимаешь кнопки.
— Это очень важные кнопки, — говорит Дэйв немного обиженно. —Ты сам только и делаешь, что забираешь кровь.
— Не забираю, мне ее, как правило, сдают, — говорит флеботомист. Он невозмутим. Ему нравится его работа. А ещё ему нравится шутить о вампирах. — Но вот, что я думаю. У древних людей было кровопускание и пиявки. Я колю их иглой. То же самое.
Флеботомист допивает остаток супа и ставит миску на стол.
— Хочешь на выходных съездить в музей на Западное Колесо?
Предложение флеботомиста удивляет Дэйва. Они почти не знакомы. Хотя флеботомист ему нравится своим выдающимся непрофессионализмом. Флеботомист улыбается так, будто знает, о чем думает Дэйв.
— Даже если сосешь кровь днями и ночами, иногда полезно выходить на свежий воздух, — говорит флеботомист. — А еще там есть скульптура твоего прародителя, и я подумал, что ты захочешь увидеть ее, чтобы закрыть гештальт.
***
Чувствую, что должен предупредить тебя: я не знаю, как закончить этот рассказ так, чтобы Дэйв не шагнул под поезд.
***
Дэйв достигает края расселины после трудного путешествия. Все его товарищи пали от изнеможения, кроме волшебника. Потому, что волшебник обладает магическими способностями, а также потому, что волшебник знает точное расположение расселины.
Дейв шагает к самому краю. Дэйв – молодой человек в расцвете сил. Волшебник неторопливо идет рядом с ним, будто бы по невидимой лестнице. Дэйв хотел бы, чтобы у него были магические способности вместо волшебного меча.
Волшебник сказал, что эпоха чудес подходит к концу. Путешествие Дэйва — последний великий подвиг перед поворотом колеса. Будет великий холод и великая жара, и лишь затем мир снова обратится к свету.
— Ты будешь в стазисе, пока снова не понадобишься людям, — говорит волшебник. — Я знаю, звучит не очень, но так завершается наш рассказ.
— Я не против, — говорит Дэйв. Он уже победил армии восточного моря и десять тысяч демонических конструктов, наводнивших землю. Дэйв выжат как лимон.
— Если тебе станет легче, ты был супер крутым героем, — говорит волшебник.
Дэйва не заботит, был ли он супер крутым героем. Это была единственная жизнь, которую он знал. Дэйв очень устал.
***
После того, как девушка покончила с собой, мне нужно было что-то об этом написать, потому что её смерть была важной новостью. Но я не мог много рассказать о том, как она умерла, потому что не знал как говорить о поездах и людях, шагающих под них.
И мой рассказ превращался в историю о кризисе психического здоровья. Превращался в рассказ о том, как все родственники и друзья сломлены горем и как сильно всем будет ее не хватать. Превращался в рассказ о том, как никто не знал, что она страдала внутри, что она казалась немного подавленной, что она была отличницей, что она имела теннисную стипендию, что она хотела стать археологом, что она была ценным членом общества. Превращался в рассказ в стиле взгляните, это прекрасное будущее, которое уже никогда не наступит, как печально, что это произошло, как трагично и неожиданно. Рассказ о резком разломе, а о не медленном накоплении груза причин.
Рассказ о чем угодно, кроме простого факта: девушка шагнула под поезд. Она покончила с собой, а мы не можем знать, почему, потому что она мертва и больше не сможет нам рассказать.
Прости. Лучше бы я рассказал тебе об одной известной философской задаче о поездах и людях перед ними.
***
Дэйв и флеботомист проезжают на поезде четверть Колеса Согласия, прежде чем спуститься на космическом лифте на Западное Колесо.
Там находится музей Жизни. Это единственная часть Земли, к которой разрешён свободный доступ, как к объекту культурного наследия. Государственные служащие и студенты могут посещать музей бесплатно. Флеботомист получает скидку как медицинский работник.
— Не был здесь с детства, — говорит флеботомист.
— Когда я был здесь в последний раз, мне было четырнадцать, — говорит Дэйв.
Они входят в музей и проходят через через большой зал, построенный в стиле старой Земли. Основой для музея стало древнее здание, и все остальное строили так, чтобы ему соответствовать. Выглядит одновременно чуждо и ностальгически. Музей посещают в основном дети. Дэйв и флеботомист выделяются на их фоне как белые вороны.
Они проходят мимо садов с плодоносящими деревьями и полей, имитирующих сельскохозяйственные угодья первого средневекового периода, делают крюк через теплицы, потому что там посетителям раздают бесплатные фрукты. Они проходят мимо улиц, которые были перенесены с древнего Европейского континента и с островов Южной Азии до того, как их затопило. Они рассматривают карты мира до и после потопа. Они прогуливаются по реконструкциям замков и неоновых городов, а затем возвращаются в ту часть музея, где хранятся окаменелости.
Они проходят мимо скелетов динозавров и диорам со странными рыбами размером с дом. Они знакомятся с homo erectus, денисовским человеком и неандертальцами, а затем с homo sapiens, чьи тела дошли до наших дней в виде болотных или соляных мумий, или сохранились внутри ледяных глыб.
В центре небольшой комнаты стоит скульптура человека в мехах с копьем в руках. Под ним фотография каких-то человеческих останков. У Дэйва возникает жуткое ощущение, что он смотрит на собственную могилу.
— Ну и ну, — говорит флеботомист. — Он совсем не похож на тебя.
— Слава богу, — говорит Дэйв. — Представь, что заходишь и видишь самого себя. Я бы обалдел.
— Не думаю, что кости и обезвоженная плоть много говорят о чертах лица.
Дэйв изучает копию своего генетического двойника. Она выглядит суровой. Похоже, у предка не было проблем с поднятием тяжёлых камней или охотой. Дэйв задается вопросом, насколько плохим было его зрение. У Дэйва ужасная близорукость.
***
Двое мужчин сидят на краю скалы и играют в игру, которую через десять тысяч лет будут хранить под плексигласом в музее, не зная ее правил. Двое мужчин поднялись наверх, потому что здесь больше света, чем в лесу неподалёку, а у одного из играющих очень плохое зрение. Каждый мужчина одет в опрятную одежду из меха и вооружен копьем.
— Вот лучший способ покончить с этим, — говорит первый мужчина.
— Ненавижу ждать, — говорит Дэйв. Он не спорит. Первый мужчина слегка улыбается. Он побеждает в игре.
— И все же, — говорит первый мужчина. — Мне этот способ нравится больше. Подай на меня в суд.
— Суды ещё не изобрели, — говорит Дэйв.
Первый мужчина смеется, от его смеха земля под ними приходит в движение, скала содрогается, отламывается большой кусок, и Дэйв летит в расселину, прежде чем успевает что-либо сказать или даже вскрикнуть.
***
Рассказ — тоже своего рода колесо. Относительно рассказов существует множество правил. Не пиши от второго лица, потому что это всех раздражает. Не используй слишком много числительных, потому что это дает читателю повод для придирок. Не обращайся к читателю напрямую, потому что это ужасный читерский ход, который никогда не работает.
— Дэйв, — спросишь ты, — Тогда ради чего ты применяешь этот ужасный читерский ход?
— Не знаю, — совру я. Я знаю, чего пытаюсь добиться. В этот раз я сделаю всё правильно.
— Дэйв, — спросишь ты. — Может хватит писать про расселину?
— Ну, я постараюсь, — говорю я.
***
Флеботомист исследует соседние таблички. Он пытается дать Дэйву время прийти в себя. Он знает, как трудно принять, что все, что ты знал о себе — ложь, навязанная другими людьми.
Флеботомист читает таблички и узнает о том, как можно реконструировать рацион питания архаичных народов по их волосам, что были найдены древние скелеты со следами успешного лечения переломов, что были найдены погребальные принадлежности, которые перемещались на очень большие расстояния.
Флеботомист находит в этом нечто милое. В другой жизни он хотел бы, чтобы его похоронили вместе с погребальными принадлежностями. Но узнав о том, что случилось Дэйвом и ему подобными, флеботомист теперь задумывается о кремации. Он не хочет, чтобы его тело когда-нибудь снова существовало.
Флеботомист не хочет быть мелодраматичным. Он старается быть логичным, за исключением тех случаев, когда ему этого не удается. И чему-то в музее удалось зацепить его. Он собирался приехать ещё несколько недель назад, когда узнал о подмене ДНК. Флеботомист сам хотел во всём разобраться.
Но флеботомист — более скрытный человек, чем Дэйв. Он из тех людей, которые чувствуют, как эмоции встают комом в горле, но не могут их выразить. Из тех людей, которым пришлось развить в себе умение хорошо рассказывать анекдоты. Он не знает, что сказать Дэйву. Он не в состоянии рассказать о своих чувствах.
Все, что я могу сказать, флеботомист бывает наиболее близок к счастью, когда он один в лаборатории, наблюдает за вращением пробирок с кровью.
***
Весь мой рассказ об этом.
Крыша. Толчок к самоубийству. Все Дэйвы. Рим, ракеты, колеса фон Брауна, история письменного слова, циклическая природа повествования и мертвая штука в моей груди. Подобное притягивает подобное. Это не должно толкать репортёров студенческих газет на самоубийство, у репортёров все должно быть хорошо. Шестьдесят две мили и тридцать один этаж. Я не помню, что было дальше.
В рамочном повествовании "Тысячи и одной ночи" принцесса Шахерезада начинает новый рассказ каждую ночь, чтобы помешать мужу убить ее до рассвета. Если она расскажет достаточно много историй, в ее личном рассказе она останется в живых. Но это не тот рассказ, который она может поведать своему мужу. У нее останется шанс выжить только в том случае, если она продолжит рассказывать истории, одну за другой, не упоминая о той, в финале которой она смогла избежать смерти.
***
Дэйв обходит свою собственную скульптуру. Он думал, что посещение музея поможет ему понять, что он чувствует, будучи клоном умершего десять тысяч лет назад человека, но не находит в себе ничего, кроме грусти. Дэйв знает, что он и умерший человек — разные люди. Но Дэйву по-прежнему грустно. Дейв понимает, что если бы этот человек когда-то очень давно не упал в расселину, его бы сейчас не существовало.
Флеботомист возвращается. Он выглядит как человек, пытающийся казаться невозмутимым.
— Неплохое местечко, — говорит флеботомист. — Ты знал, что можно определить рацион человека по его волосам?
Дэйв отрывает взгляд от скульптуры своего прародителя.
— Почему тебя это так заинтересовало? И почему ты захотел пойти со мной?
Флеботомист неубедительно пожимает плечами. Его проблема в том, что он слишком много болтает, когда пытается солгать.
— Не знаю, просто немного увлекся. Ну ты же знаешь, я тот, кто вытащил короткую соломинку, и должен был рассказать всем о замене генов. У меня нет никакого личного интереса. Любопытство ученого, не более.
Дэйв хмурится. Странно, что именно флеботомист вытянул короткую соломинку, а не какой-нибудь администратор. Странно, что флеботомист так много знает о произошедшем. Странно, что флеботомист предложил экскурсию.
Дэйву приходит в голову мысль. Флеботомист — молодой человек в рассвете сил. Он выглядит не старше Дэйва.
Мозг Дэйва способен вычислять траекторию дюжины космических кораблей за день. Дэйв очень хорошо умеет решать логические задачи. Дэйв не глуп.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать семь, — говорит флеботомист.
Человек рождается примерно через девять месяцев после зачатия. Образцы были подменены двадцать восемь лет назад.
— А ты не....
— Врачебная тайна, — слишком быстро произносит флеботомист, что означает "да".
— Какого черта, Дэйв, — говорит Дэйв.
***
Прости, что всех персонажей в моем рассказе зовут Дэйв. Иногда такое случается.
***
Дэйв сражается со своим противником в ритуальном поединке. Устраивать ритуальные сражения более цивилизованно, чем воевать. Противника тоже зовут Дэйв. Люди еще недостаточно цивилизованны, чтобы иметь в ходу более одного имени.
Дэйву не удалось нанести противнику ни одного удара. Но и Дэйв не преуспел. За их спинами яркая чернота вселенной, никогда не знавшей светового загрязнения.
— В конце концов, один из нас должен погибнуть, — говорит Дэйв.
— Мне жаль, — говорит Дэйв, и его слова звучат искренне.
Дэйв — молодой человек в расцвете сил. В другой жизни у Дэйва случались тонико-клонические приступы. Дэйв толкает Дэйва в расселину. Это не сложно. Это то, что должно произойти по сюжету.
Дэйв дергает Дэйва за прядь волос, прежде чем тот исчезает из виду. Дэйву больно, когда его дергают за волосы.
***
Очень редко до нас доходят сохранившиеся тела людей, живших десять тысяч лет. Это практически чудо природы. Нужный человек оказывается в нужном месте в нужное время. Но каждая история — это чудо. Король Артур не умирает от заражения крови, порезавшись, вытаскивая древний меч из камня. Ахиллесу никогда не ранят пятку, до тех пор, пока этого не требуется по сюжету. Каин не промахивается, убивая Авеля.
"Эпос о Гильгамеше" — один из самых ранних дошедших до нас рассказов. Он сохранился на двенадцати глиняных скрижалях. На седьмой скрижали боги обрушивают свой гнев на Энкиду, и он умирает. Это высечено в камне. Но в двенадцатой скрижали говорится, что Энкиду все еще жив. Способность рассказывать истории является одним из древнейших достижений человеческой цивилизации. Она практически не встречается в природе.
***
Дэйв и флеботомист возвращаются в теплицу. Флеботомист методично выковыривает из граната зерна, которые пачкают ему пальцы и рот. На вкус гранат похож на солнечный свет. Дэйв ест грушу. На вкус она как груша.
Флеботомист говорит размеренным тоном, выковыривая зерна граната и складывая их в ладонь:
— Я один из двадцати. Такой же, как и ты. Я просто узнал об этом раньше, потому что я единственный из нас, кто работает в области медицины.
Дэйву кажется, что флеботомист сейчас честнее, чем когда-либо. В нем есть некая непреклонность. Флеботомист жует гранатовые зерна.
— Ты последний из нас, кому я об этом рассказал. Так получилось. Просто совпадение.
Дэйв ничего не говорит.
— Ладно, я вру. Это не совпадение. Ты прочитал надпись на табличке?
Дэйв прочитал надпись на табличке. Мужчина был найден в расселине с прядью волос в руке.
Дэйв смотрит на флеботомиста. Флеботомист смотрит на Дэйва.
— Ты — волосы?
— Я — волосы.
Дэйв пристально смотрит на флеботомиста. Флеботомист не похож на человека, вышедшего из глубин времени. Флеботомист выглядит как обычный парень в плохо заправленной футболке с надписью "МЕДИЦИНСКИЙ ПЕРСОНАЛ" и улыбающимся шприцем. Рот и руки флеботомиста перепачканы гранатовым соком. Дэйв пытается представить, что сок — это кровь, а футболка — одежда из меха, но у него ничего не получается.
— Я не хотел тебя пугать. Но я хотел встретиться с тобой, просто для того, чтобы расставить все точки над и. И вот мы здесь. Прости, что не сказал тебе раньше. Я не хотел, чтобы это выглядело странно. Ну, знаешь. Ложь. Маленькая, невинная ложь. Извини. Я знаю, что мы не друзья и все такое.
Флеботомист предлагает Дэйву горсть гранатовых зерен. Жест кажется очень знакомым. Дэйв берет их.
— Все в порядке, — говорит Дэйв.
Флеботомист улыбается.
***
Я не знаю, как это исправить. Я написал ей сообщение, но она не ответила. Я позвонил ей, но она не знает моего номера: мне ответил автоответчик. Я встретил ее и спросил, как прошел день, но мы едва знакомы. Она говорит, что все в порядке, а потом шагает под поезд.
***
Дэйв ест гранат, потому что пытается решить, что он хочет сказать. Он часто так делает. Забивает рот едой или делает глоток воды, потому что ему нужно время, чтобы обдумать свою реакцию. Большинство людей чувствуют себя неуютно в тишине. Если вы дадите им немного времени, они начнут говорить первыми.
Но флеботомист просто продолжает класть зерна граната в рот. Перемалывает их одно за другим между зубами. Как будто его признание было последней вещью, которую ему оставалось сказать Дэйву.
Дэйв поддаётся своей собственной уловке.
— Как думаешь, откуда наши предки знали друг друга?
Флеботомист вытирает рот от сока. Остается пятно, похожее на свежую кровь.
— Факты таковы, что твой прародитель держал в руке волосы моего прародителя. Значит, они физически были достаточно близки для этого. Но это может означать что угодно. Они могли сражаться или быть друзьями. Прядь волос могла иметь какое-то религиозное значение. Они даже могли быть любовниками.
— Вот уж нет.
Флеботомист смеется. Дэйв думает, что они сидят на скамейке в теплице, построенной по технологии, которая является результатом десяти тысяч лет человеческого прогресса. Пусть они не имели одни и те же воспоминания, да и гены, в конце концов, у них оказались разные, но они оба произошли от двух мужчин, которые когда-то знали друг друга и могли десять тысяч лет назад также сидеть и есть фрукты под голубым небом. И, может быть, в их генетической памяти есть нечто такое, что облегчает взаимопонимание, или может быть, после этого, самого странного дня в жизни Дэйва, всё остальное кажется легким.
Флеботомист вытирает руки о штаны. На них остается красное пятно. Он встает.
— Послушай. Я уже говорил это раньше и повторю еще раз. Это не обязательно должно что-то значить. Бывает, вещи просто случаются. Он не ты. Кем бы ни был мой предок, он не я. Не стоит слишком переживать.
— Но ты сам предложил поехать в музей, — говорит Дэйв. — Думаю, ты сам себя пытаешься убедить.
— Может быть, немного, — признается флеботомист, касаясь сначала своей головы, затем груди, там где сердце. — Здесь, наверху, легче, чем внизу.
— Но я рад что мы сюда приехали.
— Да, было весело. Пусть это будет первый и последний раз.
***
Дэйв и его двойник стоят перед расселиной.
— Послушай, один из нас должен шагнуть туда, — говорит двойник. — Это уже произошло.
***
Ты спросишь:
— Дэйв, к чему ты клонишь?
Я скажу:
— Я тяну время, потому что не знаю, как закончить рассказ так, чтобы девушка не шагнула под поезд.
А ты скажешь:
— Дэйв, это очень угнетает.
И я скажу:
— Ну, в рассказах смерть — это повествовательный прием, который побуждает главного героя к действию. Смерть также может быть способом убрать персонажа с экрана, увести его со сцены и позволить ему изящно уйти.
И ты скажешь:
— Думаю, ты потерял нить сюжета, Дэйв.
***
Дэйв и флеботомист покидают музей на последнем космическом лифте, возвращаясь к Колесу. В шестидесяти двух милях под ними, пока они поднимаются, пологий изгиб Земли постепенно скрывается из виду. Над собой они видят яркую черноту вселенной, не оскверненную атмосферой.
Дэйв рассказывает о своих планах на выходные, а флеботомист — о книге, которую недавно прочел. Они говорят о любви к кетчупу, и есть ли какая-то разница между супом и салатом, кроме соотношения влажного и сухого. Они не говорят ни о генах, ни о музее, ни о чувствах флеботомиста.
Они выходят из лифта на станции, вскоре после вечернего часа пик. Они идут сквозь рассеивающуюся толпу. Они ждут поезда на пустой станции.
Они слышат поезд, прежде чем он прибывает. Мягкий серебристый звук замедляющегося маглева.
Затем флеботомист хлопает Дэйва по плечу и говорит:
— Спасибо за, ну, ты знаешь, — шагает с края платформы и...
***
Я подумал, что если расскажу правильную историю в нужном месте в нужное время, то, возможно, она станет фактом. Если я сделаю всё правильно, то, возможно, Дэйв умрет не просто так. Если у меня получится, то, возможно, девушка окажется Энкиду из двенадцатой скрижали "Эпоса о Гильгамеше", живой, несмотря на все факты. Вот только на седьмой скрижали Энкиду по-прежнему мертв. Этого ничто не изменит.
При написании рассказов существует множество правил. Также существует множество правил, касающихся скрижалей и клинописи, сухожилий и костей, сердец и нейронов, силы тяжести, размера поездов и лошадиных задниц.
***
Затем флеботомист неловко улыбается и говорит:
— Извини, Дэйв, — шагает с края платформы и...
***
Двое мужчин стоят перед расселиной. Через десять тысяч лет ее форма будет совсем другой.
— Я собираюсь шагнуть вниз, — говорит Дэйв. — Потому что я не знаю, что делать со своей жизнью, и это единственная вещь в мире, которая имеет смысл. Я думаю об этом каждый раз, когда закрываю глаза. Я представляю холодное черное дно расселины, и это лучше, чем все, что окружает меня снаружи.
— Как думаешь, наши потомки назовут это ритуальным самоубийством? — спрашивает второй мужчина. Затем замолкает. — Извини. Мне не следовало шутить о таких вещах. Ты уверен, что делаешь все правильно?
— А как еще я мог оказаться там, внизу? — Спрашивает Дэйв. — Я уже мертв.
У второго мужчины нет ответа.
***
Флеботомист кивает Дэйву и говорит:
— Спасибо, что съездил со мной, это была последняя вещь в моем списке, — шагает с края платформы и...
***
Меня уже тошнит от Дэйвов, меня тошнит от той девушки, меня тошнит от попыток никого не задеть, меня тошнит от фактов и чувств, и я устал рассказывать одну и ту же историю. Я чего только не пробовал, но у меня ничего не получается. Факты остаются фактами. Я ничего не могу изменить. Я не Шахерезада.
***
Флеботомист кивает Дэйву и говорит:
— Нахрен всё это, нахрен все эти попытки, меня уже тошнит от всего, — шагает с края платформы и...
***
И ты спрашиваешь:
— Дэйв, где ты?
А я отвечаю:
— Здесь довольно холодно, и я забыл надеть куртку.
***
Идёт десятитысячный день на этом проклятом богом космическом корабле, и человеческого понятия "ничто" еще не существовало.
Космический корабль представляет собой плотное облако материи, которое собирается слиться в твердую сферу (или, скорее, нечто, приблизительно напоминающее сферу, потому что ни колес, ни идеальной симметрии обычно не существуют в природе), и эта сфера сжимается в плотное горячее ядро из магмы, покрытое сверху камнем, которое в конце концов остынет настолько, что из окружающего его газа начнет конденсироваться жидкость, и тогда, наконец, химический бульон превратится в биологический, появятся эукариоты и прокариоты, водоросли, фотосинтез и кислород, и странные маленькие пушистые существа, которые однажды превращаются в людей, и тогда Дэйв! шагает! с! края! и! умирает!
***
Они слышат поезд, прежде чем он прибывает. Мягкий серебристый звук замедляющегося маглева.
Флеботомист говорит:
— Послушай, Дэйв, иногда ты просто не можешь помешать кому-то совершить что-то плохое, и не всегда люди, которые, по твоему мнению, нуждаются в помощи, готовы принять ее, иногда люди уходят из твоей жизни внезапно и ужасно. Знаешь, я планировал долгое время, и ничего из того, что ты сделал не стало причиной этого. В любом случае, мы с тобой практически не знакомы и вряд ли ты бы смог как-то изменить то, что сейчас произойдет. Так что не переживай из-за меня, — шагает с края платформы и...
***
Мне не следовало писать этот рассказ. Я хочу быть кем угодно, только не Дэйвом. Я хочу перестать рассказывать неправильные истории. Я хочу перестать использовать метафоры. Я хочу перестать изобретать колесо. Я хочу быть в состоянии говорить правду, а не факты. Я хочу перестать рассказывать неправильные истории и начать рассказывать правильные. Я хочу, чтобы все всегда были живы. Я хочу, чтобы Дэйв жил. Я хочу, чтобы Дэйв хотел жить. Но я не могу спуститься со своего тридцать первого этажа. Вместо этого я оказываюсь на краю железнодорожной платформы.
***
И ты говоришь:
— Тогда я тоже здесь.
***
Они слышат поезд, прежде чем он прибывает. Мягкий серебристый звук замедляющегося маглева.
Дэйв перебивает флеботомиста, не давая тому заговорить:
— Послушай, Дэйв, я знаю, что не могу остановить тебя, потому что случившееся — факт, а не часть рассказа, и в любом случае, я не знаю, что ты собираешься делать, потому что будущее не предначертано, и я не умею читать мысли, но я рад, что мы были внизу вместе и я рад, что парень, который превратился в меня, и парень, который превратился в тебя, знали друг друга, и я думаю, это что-то значит, даже если ты так не думаешь. Я думаю, что сердце у тебя право, а разум — нет. И, Дэйв, ты не та девушка. Нас нет в ее истории.
***
И ты говоришь:
— Дэйв?
***
И я некоторое время ничего не отвечаю. Потому что чаще всего я не знаю, что сказать о Дэйве, за исключением тех случаев, когда он находится за десять тысяч лет от меня.
***
И ты говоришь:
— А ты знал, что если взять лестницу из кладовки уборщика и забраться на крышу шахты лифта, то можно увидеть восход солнца над рекой, нужно только дождаться утра?
И ты говоришь:
— А потом можно спуститься с тридцать первого этажа.
***
Я достаю лестницу. Я сажусь на крышу шахты лифта. Яркая чернота вселенной оскверняется только экраном моего смартфона.
***
Двое мужчин сидят на краю расселины. Она достаточно большая, чтобы в нее мог упасть человек. Они оба знают, что должно произойти. У одного из них в будущем будет имя, а у другого — нет, но сейчас они оба живы. Ни один из них не верит в реинкарнацию, потому что реинкарнация не является частью системы верований их древней культуры.
— Мне больше нравятся те, в которых мы друзья, — говорит второй мужчина.
— Я думаю, что это немногим более хреново, если мы друзья, — говорит Дэйв. — Значит, что ты позволил мне умереть.
— Ну, мне нравится идея, что мы могли бы быть друзьями. Может, я просто не успеваю тебя поймать. Ты хватаешь меня за волосы. Это довольно романтично, не так ли?
— В конце концов я все равно умираю, — говорит Дэйв.
— Я ничего не могу с этим поделать.
Некоторое время они сидят в тишине. Небо над ними окрашено в бархатно-голубой цвет, который однажды скроет световое загрязнение.
— Мне жаль, что это произойдет, — говорит второй мужчина. — Будущего не изменишь. Но я буду скучать по тебе. И, наверное, я просто пытаюсь сказать, что ты не должен прямо сейчас переживать из-за того, что только должно произойти. Я рад, что мы встретились.
— Хочешь со мной? — Спрашивает Дэйв.
Второй мужчина замолкает.
— Почему бы и нет. На вечер у меня нет других планов.
***
Жаль, что я не позвонил той девушке раньше. Жаль, что я не встретил ее на вечеринке и мы не обменялись номерами. Жаль, что я не позвонил ей из будущего и не сказал: "Послушай, я не понимаю, что ты чувствуешь, но я думаю о небе и тридцать первом этаже, и я знаю, что если ты это сделаешь, я сам окажусь на грани самоубийства, и колеса поезда будут вращаться, как крутятся шестеренки в моей голове, и, по большому счету, нет разницы между шестьдесят одной милей и тридцать одним этажом, а ускорение свободного падения убивает так же верно, как и скоростной поезд, так что, может быть лучше займёмся нашим дурацким групповым антропологическим проектом?"
***
В следующий раз я справлюсь лучше. Нет, я не имею в виду, что после этого шагну вниз, обещаю. Просто дай мне закончить.
***
Они слышат поезд, прежде чем он прибывает. Мягкий серебристый звук замедляющегося маглева.
Флеботомист шагает с края платформы и...
***
Я заканчиваю. Отключаю телефон. Ещё увидимся.
***
...Дэйв хватает флеботомиста за шиворот и тянет обратно.
Поддавшись просьбам я всерьез задумался, что ещё можно перевести. У меня было несколько вариантов, но в итоге я остановился на этом коротком рассказе, который является одновременно продолжением, полемикой и деконструкцией самого известного рассказа Урсулы Ле Гуин. В первую очередь, потому что он был самым коротким из возможных вариантов. Во вторую — потому что рассказ спровоцировал весьма бурные обсуждения в анлоязычных кругах (на моей памяти в последний раз что-то подобное происходило с тем знаменитым рассказом про боевой вертолёт), а значит в свое время наверняка получит свою порцию номинаций на фантастические награды. Ну и наконец, мне этот рассказ действительно понравился, как и всё творчество Изабель Ким в целом. Можно сказать, что её рассказы стали одним из главных моих литературных открытий начала года. Писательница начала карьеру сравнительно недавно, но стремительно набирает популярность. Уже второй ее рассказ, «Поймёшь, когда станешь мамой» получил премию имени Ширли Джексон, а в прошлом году она номинировалась на Хьюго как лучший начинающий писатель. В её рассказах литературное хулиганство сочетается с хорошим слогом, а искренность — с цинизмом. Чаще всего она пишет весьма странные вещи с хаотичными сюжетами, от которых, при этом, невозможно оторваться. Представленный рассказ в каком-то плане проще остального её творчества, но переводить его всё равно оказалось сущей пыткой. Стиль у Ким весьма своеобразный и далеко не все, что хорошо звучит на английском сохраняет лёгкость в русском языке, поэтому многое пришлось адаптировать, а тема рассказа как никак требует аккуратности в передаче смыслов. Если Ле Гуин в своем рассказе уже ставит ребром известную дилемму о слезинке ребенка, то Ким опускает педаль в пол и плохой перевод испортит впечатление.
Когда они вломились в подвал и убили ребенка, в Омеласе пропало электричество и погас свет: щёлк, щёлк, щёлк. Лопнули канализационные трубы, заливая улицы нечистотами, а по новостям сказали, что надвигается ужасный тайфун, так что они (другие "они", которые всем заправляют и живут в роскошных домах [ладно, все дома в Омеласе были роскошными, но то были Роскошные Дома]) схватили ещё одного ребенка и бросили в подвал.
И по новостям сказали, что тайфун превратился в тёплый летний ливень, трубы были отремонтированы, а хорошо оплачиваемые золотари в современных средствах индивидуальной защиты устранили утечку сточных вод, пока ребёнок в подвале плакал, плакал и плакал. Вернее они (простые омеласцы, например золотари или дикторы новостей) предполагали, что ребенок плакал, потому что подвал имел хорошую звукоизоляцию и из него не доносилось ни звука. Пусть это и не позволяло им забыть о ребенке, но каким-то образом помогало.
Тогда они (первые "они") снова убили ребенка. Они ворвались в подвал, вытащили ребенка и то, как ему перерезают горло показали на государственном телеканале (в Омеласе всё телевидение финансировалось государством), а потом сказали: "Взгляните, на каком дерьме построен ваш прекрасный город!", а ребенок истекал кровью, и зрелище было настолько наглядным, что в более поздних передачах ролик подвергся цензуре. Автоматическая пешеходная дорожка сделала петлю и пара пассажиров столкнулись, погибнув по нелепой случайности, фондовый рынок начало лихорадить, а на южной окраине Омеласа обрушился дом.
Тогда, они ("они" из роскошных домов) взяли третьего ребенка и засунули в подвал. Они чувствовали себя немного неловко, но им нравились их роскошные дома, а, кроме того, они искренне заботились о благополучии Омеласа и всех горожан, за исключением ребенка в подвале. По новостям скорбно рассказывали о втором погибшем ребенке, а посты в социальных сетях (все жители Омеласа имели здоровые и регулярные отношения с социальными сетями, а не такие, которые приводят к зависимости и негативным эмоциям) рассказывали, какая это трагедия, потому что, хотя все знали про ребёнка в подвале, теперь, когда в подвале побывало в три раза больше детей, это их особенно огорчало, ведь обычно омеласцы не убивают детей в подвале, они умирают сами от болезней или недоедания.
Не то что бы подобные рассуждения имели значение для третьего ребенка, сидящего в подвале и не получающего никакого удовольствия от пребывания там.
Но из-за хорошей звукоизоляции никто не слышал рыданий третьего ребенка, кроме того, теперь никому не разрешалось заходить в подвал, поскольку вокруг него была усилена охрана, чтобы предотвратить смерть и продлить страдания. Это означало, что убийцы детей должны были как следует спланировать следующее покушение, а у обывателей было время прийти в себя после первых двух убийств, особенно второго, весьма наглядное видео которого стало распространяться за пределами Омеласа.
У всех (у меня, вас, дикторов новостей, золотарей с современными средствами индивидуальной защиты, детей, которые жили в Омеласе и за его пределами) видео вызывало здоровое отвращение. Но его всё равно смотрели. Оно стало вирусным, как становятся вирусными снафф-фильмы или сливы домашнего видео Ким Кардашьян, как если бы страдающий ребёнок появился в подвале каждого дома, будто бы миллион страдающих детей смотрели на зрителей с миллиона экранов.
Многие люди, не являющиеся омеласцами, писали гадкие комментарии (ведь только у омеласцев были здоровые отношения с социальными сетями), например, что раз омеласцы были чудовищами, позволяющими существовать страдающему ради их блага ребенку, то всё напускное благополучие Омеласа покрывалось слоем нечистот, и если бы они знали о страдающем ребёнке, то никогда бы не посещали прекрасные пляжи Омеласа, ночные клубы и фестивали, потому что знание о ребенке извращало все их впечатления. И что вместо детей неплохо бы поубивать самих омеласцев.
Подобные комментарии огорчали жителей Омеласа. Они отвечали, что Омелас был лучшим местом для жизни, по сравнению с большинством других городов, потому что, по крайней мере, в Омеласе все знали, что страдающий ребенок страдает не просто так, в отличие от всех остальных детей, которые страдали без причины. За пределами Омеласа детям отрывало руки, когда они работали на заводах по переработке куриного мяса, детей оставляли в мусорных ящиках, или они жили в тихой нищете с матерью-алкоголичкой, и отцом-домашним боксёром. А в Омеласе жили только хорошие родители, и ни один ребенок не страдал, кроме единственного, который страдал. И как вы смеете писать гадости о нашем прекрасном городе и нашем единственном ребенке, когда вы даже своих детей обеспечить не в состоянии?
Чего омеласцы не сказали, так это того, что их последние комментарии были спровоцированы тем фактом, что детоубийцы нарушили негласное правило: если у тебя есть проблемы со страдающим ради всеобщего счастья ребенком, ты просто проваливаешь из Омеласа ко всем чертям и держишь свое ценное мнение при себе. Ты не трогаешь ребенка. Будучи подростком, ты усваиваешь суровую правду об устройстве общества и бесконечных страданиях, лежащих в его основе, плачешь и злишься отведённый срок, а потом взрослеешь и продолжаешь жить своей лучшей жизнью с бесплатным образованием, фестивалями и легальной травкой.
Ребёнок был каплей крови в миске с молоком, легкая горечь которой делала сладость жизни в Омеласе ещё насыщеннее. Без ребенка в подвале Омелас был бы банальным раем. Со страдающим ребенком Омелас приобретал концептуальное значение.
Страдающий ребенок держал на своих плечах благополучие города, буквально, а не метафорически. Всем нравилось работающее без перебоев электроснабжение, хорошее образование, низкий уровень преступности, заботящееся о простых людях правительство, безопасные тротуары и удобный общественный транспорт.
Обсуждения в Сети становились всё токсичнее. А затем был убит третий ребенок.
На этот раз было сложнее сказать, кем были убийцы, потому что первые "они" (убийцы), затесались среди вторых (из роскошных домов), а также среди третьих (дикторов новостей и золотарей с современными средствами индивидуальной защиты). Никто так и не понял, как они смогли проскользнуть сквозь все меры защиты, звукоизоляцию и солдат, вооружённых пистолетами с транквилизаторами (потому что в Омеласе не было летального оружия), украсть ребенка из подвала и убить прямо в конференц-зале, где люди с роскошными домами встречались, чтобы обсуждать правительственные дела.
На этот раз убийцы не оставили послания, потому что посланием был мертвый ребенок на столе. Мертвый ребенок был одет точно так же, как и любой другой ребенок Омеласа (удобная, недорогая одежда хорошего качества, со стильными узорами), и он пробыл в подвале недостаточно долго, чтобы развились ужасающие черты, которые всегда проявлялись у детей из подвала (открытые язвы на ягодицах, тощие конечности и выпирающий живот, вялость и слабоумие), а этот третий мертвый ребенок выглядел просто немного тощим, чумазым и невыспавшимся.
Произошло землетрясение и на западной окраине Омеласа образовалась трещина, в которую рухнули четыре машины, пассажиры которых умерли по нелепой случайности. Об этом говорили в новостях, рядом развесили фотографии мертвого ребенка в конференц-зале. И поскольку все омеласцы получили очень хорошее гуманитарное образование и знали о литературном значении символов, они понимали, что мертвый ребенок в красивой одежде был напоминанием о том факте, что и ребенок в подвале тоже был омеласским ребенком.
Остальной мир, в котором бесплатное образование оставляло желать лучшего, бесновался в социальных сетях. Многие мнения сводились к следующему: "Если Омелас — идеальный город, в нём ответственные социальные службы, есть свободный доступ к средствам контроля рождаемости и простые способы для молодых мам передать младенцев, которых они вынашивали, людям, которые их действительно хотят, значит, все дети Омеласа желанны и о них заботятся независимо от того, кто является их биологическим родителем. Тогда откуда у омеласцев появляется страдающий ребенок, несущий всеобщее бремя?”
Последовал неизбежный приступ паники: "Боже, они, должно быть, крадут наших детей!"
Конечно, паника так и не вырвалась за пределы социальных сетей, потому что Омелас был сияющим градом на холме, который мог пострадать только тогда, когда не было страдающего ребенка, держащего на своих плечах всеобщее благополучие, а мертвого ребенка немедленно заменили, так что Омелас не подвергся вторжению иностранных войск, против него не были введены торговые санкции, а туристы не перестали посещать его пляжи и фестивали. Но обитателям Роскошных Домов пришлось провести кампанию в СМИ, заверив мир, что страдающий ребенок, на которого ложится бремя, был из этических соображений признан не имеющим родителей, но определенно был омеласцем. Тем временем, некоторые обитатели Роскошных Домов в частном порядке вели совсем иные разговоры.
— Послушайте, может быть, нам не стоит держать ребенка в подвале? — сказала одна из Общества Роскошных Домов. — Может быть, ребенок в подвале всегда был плохой идеей?
— Как будто у нас есть варианты, — отозвался другой обитатель. — Посмотри мне в глаза и скажи, что есть лучшее решение, чем посадить одного-единственного ребенка в подвал и позволить ему страдать, в обмен на лучшую жизнь для всех наших детей?
— А что, если они посадят в подвал твоего ребенка?
И у предыдущей участницы общества Роскошных Домов не нашлось ответа на этот вопрос. Потому что в глубине души она знала, что скорее проклянет всех до единого в Омеласе, чем подвергнет своего ребенка страданиям.
— Кто такие "они"? — спросила она в ответ. — Откуда мне знать, что это не ты убил ребенка?
Подобные вопросы повторялись во многих залах, на многих собраниях, в которых всё чаще были слышны крики, пока однажды кто-то не сказал:
— Почему мы так много спорим, пока ребенок в подвале? Ребенок в подвале, а это значит, что мы не должны ссорится. Какой смысл сажать ребенка в подвал, если мы даже не можем договориться?
Этот вопрос имел много философских подтекстов, например, могут ли существовать распри в раю, но на самом деле вся эта чушь привела только к тому, что люди с роскошными домами были отвлечены достаточно, чтобы четвертый ребенок был убит легко и без всякой помпы.
И сошла лавина, распространилась религиозная гомофобия, а по нелепой случайности чей-то пистолет с транквилизатором сработал в автомобиле приведя к аварии, в которой погибли четыре человека.
Но им удалось поймать парня, убившего четвертого ребенка. Он попал на недавно установленные камеры видеонаблюдения, которые вели круглосуточную трансляцию. Его арестовали в доме, который находился недалеко от провала.
Убийца сдался без сопротивления. Он был самым обычным человеком. Ничто в его облике не выдавало маньяка или диссидента. Он выглядел точно так же, как любой другой человек, который пользовался услугами многочисленных служб социальной защиты Омеласа и вырос, никогда не зная страданий.
Перед казнью они (люди с роскошными домами, как выступающие по телевидению, так и никогда не появляющиеся на телеэкранах) спросили его, зачем он это сделал. Убийца не пожал плечами, потому что его удерживала кевларовая смирительная рубашка, привезенная извне.
— Я сделал это, потому что считаю всех нас трусами. Мы так боимся страданий, что готовы посадить ребенка в подвал, и ребенок страдает там вечно, и все так чертовски боятся что-то сделать, что притворяются, будто живут лучшей жизнью, лишённой страданий. Это отвратительно.
Он говорил о страдании с моральным превосходством коренного омеласца, который знал значение этого слова лишь абстрактно, как нечто испытываемое сидящим где-то в подвале ребенком.
— Чего ты пытаешься добиться? — спросила палач. В комнате кроме неё никого не было, а вопросы от людей с роскошными домами она брала из общедоступного опросника, который помогали составлять все жители Омеласа, ведь, по всеобщему признанию, все омеласцы жили в роскошных домах.
— Если мы убьем достаточно детей, то вы, в конце концов, перестанете сажать их в подвал, — сказал убийца. — Я акселерационист.
— Несколько человек погибло из-за того, что ты убил ребёнка.
— Я сожалею об этом, — сказал убийца, и его слова прозвучали искренне. Он говорил так, будто действительно беспокоился о благополучии всех омеласцев с их подверженностью нелепым случайностям, но об одном ребенке он беспокоился чуть больше.
— Каково было убивать? — спросила палач. Этого вопроса не было в списке. Это был вопрос, на который ей самой требовался ответ.
— Ужасно, — ответил он. — Но лучше, чем быть запертым в подвале на всю жизнь.
Палач промолчала. Она отвернулась от него, чтобы приготовить шприц и химикаты.
— Прежде чем я умру, я хочу, чтобы вы услышали мои последние слова, — сказал убийца в спину палачу. — Мы продолжим убивать детей в подвале. Скорее у вас закончатся дети, чем мы перестанем убивать тех, которые попадают в подвал. Даже если вы убьете меня, теперь все знают, что можно просто убить страдающего ребенка. Моя смерть больше не имеет значения. Дети будут умирать снова и снова, пока вы не перестанете бросать их в подвал.
И он широко улыбнулся (в Омеласе была первоклассная стоматологическая помощь, которая не требовала дополнительной медицинской страховки), и был казнен с помощью безболезненной смертельной инъекции, став первым убитым Омеласом человеком (не считая всех страдающих детей), а сам Омелас стал городом, в котором легализована смертная казнь.
Но это было нормально, потому что казнь произошла в тот период времени, когда нового ребёнка ещё не поместили в подвал, что переводило её в разряд нелепых случайностей, точно так же, как тайфун был нелепой случайностью, религиозная гомофобия была нелепой случайностью и то, что омеласцев поливали грязью в социальных сетях, было нелепой случайностью. Чем-то таким, что могло произойти, только когда Омелас не был Омеласом, а был самым обычным городом, где вместо единственного ребёнка, страдали все остальные.
На следующий день после смертельной инъекции пятый ребенок был убит в подвале. А палач ушла из Омеласа, но никто не обратил на это внимания.
Оказалось, что мертвый убийца недооценил Омелас, потому что события стали развиваться цикличным образом. Детей бросали в подвал одного за другим, а затем убивали. Об этих смертях сообщалось по государственному телевидению, и они вызывали самые разнообразные пересуды в социальных сетях.
Говорили: “Этот ребенок — метафорическое представление всех детей третьего мира и их рабского труда. Детей, добывающих редкие металлы, идущие на изготовление айфонов. Мальчиков, которых несовершеннолетними вывозят за границу, чтобы заставлять работать на полях и девочек, которых продают педофилам".
Говорили: "Этот ребенок — реинкарнация бодхисаттвы, и он счастлив испытывать страдания ради всех живых существ, приближая их к нирване".
Говорили: “Этот ребенок — всего лишь один из миллионов страдающих детей, почему тебя заботит именно он?"
Говорили: "Этот ребенок — СИМВОЛ всех НИЗШИХ КЛАССОВ и того, как они СТРАДАЮТ".
Говорили: "Нет, серьезно, откуда взялся этот ребенок? Моя мама говорит, что в поезде, на котором она ехала, пропал мальчик, неужели они похищают детей из общественного транспорта".
Говорили: "Если мы культивируем из клеток омеласского ребенка пульсирующую массу, и поместим ее в подвал, будет ли это иметь тот же самый эффект. Ведь мясо, выращенное из пробирки, технически все еще является мясом?"
К настоящему времени все (кроме дикторов новостей) перестали считать погибших детей, и никто не задаёт вопросов убийцам. Мертвый убийца ошибался. У омеласцев не закончились дети. Но и убийцы у них тоже не закончились.
В наши дни Омелас по прежнему прекрасен, хотя время от времени там происходит серия стихийных бедствий и нелепых несчастных случаев, и все немного переживают, что их ребенок может оказаться в подвале. Но подобное происходит не часто, только когда ребенок мертв и нужно искать нового.
Капля крови в миске с молоком.
Омеласу теперь посвящена длинная статья в Википедии, с большим подразделом о страдающем ребенке, несущем всеобщее бремя, и ещё большим, об убитых детях. Омеласцы рассказывают о детях из подвала только после их смерти. О том, как их звали. О том, что они были помешены в подвал абсолютно законным и этичным способом. Но их слова невозможно проверить. Некоторые люди говорят, что в подвале больше нет ребенка. Подвал перемещали кучу раз, и никто больше не сообщает людям о его местоположении. В нём даже установили дополнительную звукоизоляцию.
Чаще всего в Омеласе солнечно и красиво, и ничего плохого не происходит. А потом наступает пасмурный день, когда люди гибнут в результате нелепых несчастных случаев, происходит утечка бытового газа или запускается кампания травли в Твиттере. А потом иногда кто-то умирает от смертельной инъекции. Так можно различить, когда ребенок жив и страдает, а когда ребенка убили и ещё не бросили в подвал нового.
А может быть, никакого ребёнка больше нет, и Омелас стал таким же, как и все остальные города, в которых удачные дни сменяются плохими.
Иногда какой-нибудь создатель контента приходит в Омелас и снимает видео, стоя на балконе одного из роскошных домов или сидя на одном из прекрасных пляжей Омеласа. Он будет говорить об истории этого города точно так же, как люди говорят о положении уйгуров в Китае, концентрационных лагерях Третьего рейха, женщинах для утех, привозимых Японией из Кореи, Бельгийском Конго, трансатлантической работорговле или беженцах, которые тонут в лодках у берегов Западной Европы.
И они (те, кто приходят в Омелас) скажут: "Слава Богу, мы не имеем ничего общего с этой ужасной раной на теле общества. Слава Богу, что есть место, которое показывает как плохо могут обернуться дела. Как ужасен подвал. Как безвыходна проблема вагонетки. Это урок для нас. Слава Богу, мы не живём в Омеласе. Слава Богу, мы знаем о его существовании".