Блог


Вы здесь: Авторские колонки FantLab > Авторская колонка «AlisterOrm» облако тэгов
Поиск статьи:
   расширенный поиск »


Статья написана 13 июля 2024 г. 12:40

Варламов А. Н. Алексей Толстой. — М.: Молодая гвардия, 2008. — 624 с. — (Жизнь замечательных людей). — 10 000 экз. — ISBN 978-5-235-03024-4.

Можно подметить, что личность Алексея Толстого часто стыдливо обойдена вниманием среди литературоведов. В советское время о нём писали много и с охотой, сейчас же найти людей, обращающихся к его тучной фигуре, можно не так часто, и недаром. Людям интересны фигуры трагические, живущие жизнь с некоторым надрывом, с превозмоганием, чьё творчество истекает кровью. В этом плане интересен тот же Михаил Булгаков, пищущий в стол «Мастера и Маргариту», Михаил Шолохов, в молодом возрасте совершивший подвиг в виде «Тихого Дона», Андрей Платонов, создававший парадоксальные и яркие работы и за них же пострадавший — это привлекает внимание. А Толстой... Талант, безусловный талант, но его литературный дар скорее ремесленный, нежели гениальный, его произведения идут скорее от ума и усидчивости, чем от жажды высказывания, интрига же его жизни в основном волощается в том, что первую половину жизни Алексей Николаевич пытался доказать, что он — граф, вторую же — что он не-граф.

Поэтому, хочешь не хочешь, но человек, заинтересовавшийся «трудами и днями» автора «Золотого ключика», упирается взглядом в книгу Алексея Варламова, найти что-либо другое довольно-таки непросто. Автор сей биографии, как и многие его коллеги по филологическому цеху, совмещает ипостаси писателя и литературоведа, стараясь воспроизвести через биографию всю историческую эпоху. Насколько это удалось Варламову, поговорим ниже, сейчс же сосредоточимся на другом вопросе: почему именно такой выбор? Почему Толстой?

Автору наиболее любопытна эпоха на стыке эонов российской истории, Империи и Союза, судьбы русских людей и русской культуры на этом сломе столетней давности. По его мнению, биография человека во всей его сложности и противоречивости лучше всего отображает его время, оно оказывает непосредственное влияние на мотивацию героя повествования, на его стиль жизни в общем. Он сам это объясняет, как и многие наши современники, схожестью собственного постсоветского опыта. Варламов писал о том, как Пришвин смирился с советской властью, как Платонов был ею подрублен, и как Александр Грин сбежал от действительности в свой «блистательный мир» мечты. Впрочем, автор старается сохранять объективность, и для его биографий большую роль играет «факт» — фрагмент какого-то большого нарратива, чаще всего — мемуаров. Как и большинство литературоведов, Варламов отдаёт предпочтение интеллектуальному контексту героя книги, и это имеет определённый смысл, когда речь идёт о творчестве — взаимовлияние творцов друг на друга никто не отменял.

Помимо «Красного шута», на моей полке стоит биография Михаила Булгакова, написанная Варламовым (отзыв на которую будет в течении этого лета), и их интересно сравнить. Биография автора «Собачьего сердца» литературоцентрична (в широком смысле этого слова), жизнеописание же Толстого — нет. Автор кратко рассматривает, само собой, литературные творения «красного графа», однако чаще всего этот анализ занимает одну-две страницы, за редким исключением. Поразительно — невольно биограф нам показывает, что в жизни писателя литература играет меньшую роль, нежели внешние обстоятельства! Действительно, не произведения «товарища Толстого» находятся в центре внимания, точнее, не его творческое начало, а его стремления и страсти.

Биография Алексея Толстого больше похожа на постоянный поиск своего места в этом мире. Много лет он и его мать старалась доказать его графское происхождение — дворяне не приняли его в свой круг, и он им отомстил своими «заволжскими» романами и повестями. Старался вписаться в круг «Серебряного века», писать стихи — и не смог им простить, что не состоялся как поэт. В среде «русского зарубежья» на него смотрели несколько снисходительно и с юмором — Толстой позже ответил «Эмигрантами». Думается мне, что, доживи граф до 1985 года, он бы встал в первых рядах «дающих залп» по «проклятому прошлому», вспоминая многочисленные обиды, нанесённые ему на партсобраниях и обсуждениях. Он прекрасно умел чувствовать текущий тренд, и как никто умел ему соответствовать. Это сбивает Варламова с толку, герои других его книг следовали зову своего таланта, красный граф же полностью подчинил талант своим целям. Как писал наш автор (примерно), если бы Толстому предложили выбор между писательской славой в веках и солёной севрюгой, он бы, не колеблясь, выбрал бы севрюгу. Возникает такое ощущение, что автор стесняется своего героя. Как бы извиняясь, он делает замечание, что изначально подходил к его фигуре с изрядным предубеждением — малоприятный тип, с потрохами продавшийся большевикам за кусок хлеба с красной икрой. Но, утверждает Варламов, фигура «рабоче-крестьянского графа» оказалась на порядок сложнее.

Ориентиром для Варламова остаётся Иван Бунин, прирождённый, как ему кажется, аристократ и родом, и духом, не смирился ни с советской властью, ни с гнётом режима Виши во Франции, жил как последний осколок Русского мира. Варламов в эту родовитую аристократию духа верит, кажется, на полном серьёзе, и недоумевает, смотря, как Толстой попирает столь почитаемое им звание графа (причём задолго до революции, критикуя дворянство, скажем, в «Мишуке Налымове»), вообще дворянина. Автор делает вывод, что подлинный аристократизм был Алексею Николаевичу неведом. То есть, не только творчество, но и собственный «класс» был предан нашим героем, считает Варламов.

Главный вопрос Варламова: почему он вернулся в Советскую Россию, и не просто вернулся, но и стал «первым учеником»? Он изучал дневники Пришвина, и там нашёл ответ, почему автор «Кладовой солнца» примирился с новым строем. Но представить, чтобы он создал что-то вроде «Хлеба» («Нэ так всё было, совсэм нэ так!»), невероятно. А Толстой писал — не жалея ни чувства собственного достоинства, и не обращая внимания на всестороннюю критику. Он изуродовал «Хождение по мукам», которое могло бы быть самым значительным его наследием в русской культуре, позорил себя «Заговором императрицы» и «Дневниками Вырубовой», из кожи вон лез, ваяя «Ивана Грозного». Человек предал своё творческое начало?

Толстой был «брюхом умён», это отмечали многие современники, им вторит и биограф. В Россию его могло привести только чувство патриотизма, чувство русской земли, воспетое исподволь в «Детстве Никиты», чувство, что Россия переболеет большевизмом, выступающим воего рода очистительным огнём для неё, и каждый, кто считает себя русским, должен внести свой вклад в дальнейшее возрождение российской государственности («Открытое письмо Чайковскому»). Быть может, в определённой степени это так, но Варламов всё равно отчётливо понимает, что такая позиция, во многом, поза, игра, на которые его герой был мастак (офицера Рощина, героя «Хождения по мукам», он проводит по такой же линии, так что подобные мысли всё равно бродили в его голове). Не стоит также забывать, что Толстой вернулся в Россию в 1923 году, когда будущее ещё было неясно — мы из своего времени знаем и о сворачивании НЭПа, и о «Большом Терроре», ничего этого «сменовеховцы», к коим одно время примыкал наш герой, знать не могли. Впрочем, эпикурейства «красного графа» Варламов тоже в карман спрятать не может — то, что наш герой любил пожить богато и на широкую ногу, он сам ничуть не скрывал, и об этом знали все («Стыдно, граф!», как говаривал один известный исторический деятель с большими усами). Образ сибарита и циничного прожигателя Варламов старается смягчить тем, что Алексей Николаевич старался не только для себя, но и для своей немаленькой семьи (которая, впрочем, судя по воспоминаниям детей, всё равно относилась к нему впоследствии с некоторой прохладцей). Главным рефреном «верноподданической» биографии нашего героя становятся слова Скарлетт О’Хары, «моя семья никогда не будет больше голодать». Не забота об общем благе, на помощь ближнему Толстой шёл нечасто, а вполне конкретное, земное благо близких людей — об этом он мог позаботится, так же, как об Анне Ахматовой, Григории «Муре» Эфроне, в конечном счёте, даже о том же Бунине, голодающем в своём грасском поместье. Да, соглашается Варламов, Алексей Толстой был циником, прагматиком, эпикурейцем, но в тоже время, патриотом своей страны и — иногда, не слишком часто — покровителем страждущих.

У меня сложилось несколько иное впечатление. Проследив вслед за Варламовым путь нашего героя, у меня возникло чувство, будто Алексей Толстой всю жизнь искал своё место в этой жизни, он искал «своих». Но не просто своих — он был сыном своего времени, Серебряного века, и хотел быть первым, лучшим, самым-самым. Графом Толстым, всеми узнаваемым, всеми уважаемым. Судя по всему, ему не удалось найти своего места — повторюсь, его не приняли ни дворяне, ни большевики. Для дворян он был «приживалкой», Алиханом Бостромом, для большевиков так и остался «графом», никак не «товарищем», чтобы там не говорил нарком Молотов, не стал выдающимся поэтом «Серебряного века», но и певцом Революции не смог быть. Постоянное ощущение «вненаходимости» заставляло его искать своё место в этом мире, которое он так и не смог занять. Вероятно, именно поэтому он был мстителен и злопамятен. Возможно, он действительно был патриотом, но своего рода — чувство принадлежности к России и её культуре было единственным, в чём он мог быть уверен, главным, что он мог о себе сказать.

Вслед за Варламовым я, конечно, изрядно озадачиваюсь, когда понимаю, что сотворил Толстой со своим творчеством, когда пошёл на службу большевикам. Как-то так вышло, что наиболе яркие свои вещи, с моей точки зрения, «Похождения Невзорова», «Детство Никиты», первый том «Хождения по мукам» (ну, ещё «Гадюка»), он написал вэмиграции. Дореволюционные романы и повести хороши, но они, скажем так, всё равно теряются на фоне своей эпохи, его рассказы выразительны, но ему было далеко до мастеров прозы, таких художников, как Бунин, или Андреев, да и Горький, чего уж там, был ярче. Я уж молчу о стихотворных символистских опытах Толстого, которые в ивановской «Башне» мало кто замечал, в силу их глубокой вторичности. В Советском Союзе? «Пётр I» — прекрасный роман, но сугубо жанровый, достаточно поставить рядом другой классический исторический эпос — «Война и мир», который переростает рамки любого жанра, и сравнить его с выверенным творением Алексея Николаевича, чтобы понять его значимость. Фантастика? «Аэлита» была неплохо сделана, «Гиперболоид» заметно слабее, но они представляют собой скорее артефакт эпохи, нежели яркие жанровые творения. Пьесы чаще всего коньюнктурные, рассказы о войне глубоко вторичны и излишне лубочны (никакого сравнения, скажем, с «Судьбой человека»). Гвоздём программы становятся его детские произведения, хотя бы тот же «Кот сметанный рот», я уж не говорю о «Буратино», которым читают и зачитываются многие поколения детей. Однако расцвет его творчества пришёлся именно на годы эмиграции, тогда и только тогда его талант был подкреплён тем, что я называю «жаждой высказывания», когда автор

изливал на бумагу свою ностальгию, как в «Детстве Никиты», впитывал свои впечатления о Революции, как в «Похождении Невзорова», пытался постичь хронику гибели Империи в «Сёстрах». Поэтому можно не согласится с мнением многих любителей литературы — именно эти вещи, яркие и сильные, и останутся в истории русской литературы, но на них всегда будет бросать тень жизнь и судьба «графа» Толстого, который столь откровенно торговал данным ему свыше писательским дарованием.

Из замечаний к самому Варламову — чувствуется отсутствие исторического образования. Не знаю, как он писал биографию сугубо политической фигуры Григория Распутина, но здесь чувствуется сугубая литературоцентричность его метода. То же самое впечатление возникает, когда читаешь Лотмана, они с Варламовым живут в пространстве литературных текстов и мемуаров, «без земли», скажем так. И тут закавыка — если бы Варламов писал биографию Алексея Толстого как филолог, он чувствовал бы себя более уверенно, но его биография не литературоцентрична. В центре повествования находится сам писатель, его нравственный и гражданский выбор, но для того, чтобы оценить его, нужен глубокий контекст, которого Варламов не знает. Варламов пытается постигать эпоху как исследователь, но её тексты и контексты анализирует как художник, и это творит определённый диссонанс, проходящий сквозь всю книгу о «Красном шуте», что делает её талантливой, интересной, но всё же не блестящей работой.

В завершении нашего эссе небольшая виньетка: о Буратино. Пиноккио у Коллоди стремится стать человеком, познать сущность человечности, и его нос растёт только тогда, когда он лжёт. Неунывающий Буратино не думает о человеческом, он весел и беспечен, и не меняется на протяжении всей сказки... не меняется и его нос. Пиноккио воспитывает в себе нравственность, Буратино в какой-то степени обладает ею, искренне пытаясь помочь своим близким, особенно папе Карло. Не это ли настоящий автопортрет художника?


Статья написана 3 апреля 2024 г. 21:39

Бокщанин А.А. Императорский Китай в начале XV века (внутренняя политика). Академия наук СССР. Институт востоковедения. М. Главная редакция восточной литературы издательства Наука. 1976г. 324 с. Мягкий переплет, Увеличенный формат.

Когда изучаешь какое-либо общество, важно рассматривать под лупой горизонтальные срезы разных эпох, в совокупности которых порой раскрываются весьма интересные феномены, как локального характера, так и общего. Это вполне справедливо это не только для Европы, но и для Китая, история которого порой демонстрирует нам совершенно невероятные взлёты и падения, которые, тем не менее, завершаются восстановлением из пепла контуров прежней цивилизации. Если мы уж обращаемся к опыту этой многострадальной макроструктуры, то особенно важно понимать, какие социальные, политические, экономические и культурные процессы определяют её развитие и периодический регресс.

Предварительно я делаю предположение, что для изучения Китая важно понимать, что между его официальной репрезентацией, как внешней, так и внутренней, и конкретной реальностью есть существенный зазор. К этой мысли я пришёл, читая сочинение XI в., созданное политическим философом Ли Гоу в эпоху династии Сун. С одной стороны, в нём рассматривается идеал конфуцианского государства, который постоянно вопроизводится посредством цепи ритуалов, с другой же — существует прагматическая сторона его существования, практика развития и управления. То есть, существует идеальный образ государства «Тянься», «Поднебесной», который, тем не менее, по умолчанию считается нормой повседневного существования, и реальный, с далёкими от конфуцианства реалиями которого приходилось считаться. Когда Китай в очередной раз восстаёт из пепла, его благородные правители из раза в раз пытаются воспроизвести удобную для себя конфуцианскую утопию, однако их представления редко вписываются в куда более сложную социальную реальность.

В данном случае, обращаясь к работе Алексея Бокщанина, я как раз нахожусь в поисках такого среза, чтобы всесторонне рассмотреть, на практике, как работал принцип организации государства и самоорганизации общества в условиях развития, становления и возрождения нового (в очередной раз) Китая.

Начало XV века в истории Китая — как раз такое время. Это не эпоха великих потрясений, как знаменитое «Саньго», «Троецарствие», это период становления и развития, «Юнлэ», по определению того времени, «Вечное счастье». Период монгольской Юань сгинул в пламени гражданской войны, которая вынесла на нанкинский (тогда — Цзицин) престол бывшего крестьянина и буддийского монаха Чжу Юаньчжана, взявшего на себя «Мандат Неба» и ставшего основоположником новой династии — Мин, «Светлой». Его время, конец XIV в. нас пока не интересует, поскольку практически всё оно было занято непрерывными воинами, в результате которой монголы были полностью разгромлены, а территории Внутреннего Китая вновь оказались под контролем «Тяньцзы», императора. Несмотря на показную жёсткость, новый владыка возродил деятельность конфуцианской академии Ханлинь, поставляющей ко двору управленцев и легистов, определяющих принципы правления новой династии. Кроме того, было провозглашено, что опорой китайского общества является крестьянство («лянь минь», «добрый народ»), что было актуально при обилии пустующих земель (мысль тоже не слишком новая), в отличие от торговцев и ремесленников. Армия, после окончания воин, переводилась на самообеспечение, в рамках системы «туньтянь», «военных поселений», в которой солдаты должны были работать на казённых участках земли для своего обеспечения. Император возродил и старую бюрократию, однако так и не стал ей доверять, введя систему жёстких наказаний за провинности, и регулируя вручную уже слегка покрытую плесенью экзаминационную систему, с особенной ревностью относясь к выходцам с Юга. Централизуя государство, тем не менее, он разделил страну между локальными правителями-ванами, опять же, по традиции, на места которых назначил своих ставленников.

Итак, к началу эпохи Юнлэ Минский Китай стал более или менее устоявшейся державой, основные контуры управления которой уже были заданы. Задача следующего поколения правителей — сохранить, укрепить и приумножить, придя к утопической конфуцианской норме «Тянься». Это произошло не сразу — четыре года правил внук Чжу Юаньчжана Чжу Юньвэй, который уже в самом начале совершил фатальную ошибку — начал ликвидацию власти ванов, что и привело к его свержению с трона. Чжу Ди, дядя правящего императора, ван Бейцзина-Пекина, взял под контроль южную столицу Нанкин, Чжу Юньвэй трагически сгорел во дворце, и Мандат принял на себя новый владыка.

С этого момента, в общем-то, и идёт наиболее интересный материал нашего среза. Чжу Ди по сути был узурпатором, пусть даже он всегда и говорил, что не воюет против Тайцзу, наоборот, он выступает против дурных чиновников в его окружении. Тем не менее, продолжать жёсткую политику отца он не стал, предпочтя сбалансированную и взвешенную политику сдержек и противовесов, позволяющую, не отказываясь от конфуцианского утопического идеала, синхронизировать её с несовершенной реальностью.

Несмотря на свою сдержанность, Чжу Ди довольно таки смело подошёл к вопросу реформирования бюрократии, разделив, фактически, государственный аппарат на две части. Он, по факту, продублировал центральный аппарат Нанкина в Пекине, возведя там «Северную столицу». Другая мера — «классическое» чиновничество, отбираемое в результате экзаменов, также дублировалось, но уже послушными непосредственно Тайцзу людьми — не связанными, по понятным причинам, родовыми связями евнухами, которые зачастую были также представителями чужих для Китая конфессий — знаменитый мусульманин-адмирал Чжэн Хэ тому пример (видимо, европейский опыт назначения на управленческие должности министериалов не был уникален). Впрочем, нижние уровни «пекинской» бюрократии также регулировались снизу, контролировать каждое назначение и управленческие решения было нереально. Это помогало также решить проблему с ванами, не вступая с ними в непосредственный конфликт — ведь, стоит помнить, что Чжу Ди сам пришёл к власти под лозунгами сохранения ущемляемого «плохими чиновниками» института «ванства». Однако он аккуратно постарался отодвинуть их от реальных рычагов управления, помятуя свой собственный мятежный опыт. Тем более, что ваны, в конечном счёте, были приведены к покорности, у них были сильно урезаны полномочия, а попытки новых восстаний быстро купировались.

Тем не менее, хоть Чжу Ди и не доверял бюрократии, он не мог не опираться на конфуцианскую доктрину, которая в предыдущие эпохи неоднократно доказывала свою практичность. В частности, это касается базовой концепции «заботы о народе», которая должна была привести к воплощённому идеалу государственной и социальной жизни.

Теперь возвращаемся к вопросу о крестьянстве, для блага которого правительство приняло парадигму «забота о народе». Реформы Чжу Юанчжана предполагали унификацию крестьян, по старому доброму принципу — через систему «десятидворок» и «стодворок», скреплённых круговой порукой уплаты налогов, и строгой дисциплиной в повседневном труде (через назначенного властью старосту). Его сын Чжу Юньвэнь пошёл ещё дальше, не без влияния легистов Ханлинь, и ввёл систему «цзинтянь», «колодезных полей», в которой предусматривались идеально сгруппированные вокруг отдельно взятого колодца земельные участки крестьян, эта система якобы существовала во всём Китае в древности. Чжу Ди придал «аграрной политике» новый импульс, связанный с перенесением двора в Хэбэй: часть крестьян с юга переселялись на север, зачастую через ссылку, или поселение беглых. Идеального аграрного строя вновь не сложилось, и «забота о народе» свелась к «воспитанию» пахарей, призывааемых уважать Тайцзу и исправно платить налоги, государство же, со своей стороны, ограничивала своеволие чиновников и ванов. Но могло ли это компенсировать рост налогов, в том числе и натуральных?

Многочисленную армию, оставшуюся после «Реконкисты», нельзя было распускать, в силу постоянной угрозы со стороны ошмётков бывшей метрополии, однако и содержать её было выше сил правительства. Система «Тун Тянь», «военных поселений», должна была решить проблему самообеспечения армии (своего рода «аракчеевщина») — военным выделяли земельные участки вблизи границы, и в мирное время они занимались крестьянским трудом, периодически прерываемым воинскими упражнениями. Задумка понятна — создание «цзюнь чжи», военного сословия потомственных солдат, чтобы не мучить производящий сектор рекрутчиной. Самообеспечение предполагалось полное, поселенцы должны были платить налоги, чтобы снабжаться снаряжением. Осуществлялся также проект строительства пограничных крепостей, дополняя полуразрушенную Великую Китайскую Стену, однако интенсивность строительства была невелика, а результаты — фрагментарны, тем более, что строительство осуществляли всё те же военные в рамках государственной повинности. Была и иная тенденция — так как земли военнопоселенцев находились далеко от столиц, они подвергались захватам и усиленной эксплуатации со стороны «сильных домов». Все эти условия делали положение военного сословия более тяжёлым, чем гражданского, и намечалась тенденция к уходу из военного статуса. Традиционно военное сословие в Китае имело статус ниже, чем все гражданские — с одной стороны, это служило хорошим предохранением от милитаризации государства, с другой, лишало правительство широкой поддержки армии. Триумф военных в эпоху Чжу Юаньчжана оказался сугубо временным явлением. Командиры крепостей жаловались, что их гарнизоны пусты, солдаты же бежали из военных поселений, не выдерживая тягот службы и хозяйствования. В долгосрочной перспективе это означало, что военное сословие сокращалось, и уже столетие спустя армия всё больше комплектовалась наёмниками, тогда как кадровые солдаты оставались всё больше на земле.

Ремесленники продолжали оставаться аутсайдерами этой жизни, они концентрировались в крупных городах, и чаще всего не налаживали товарное производство, а работали с конкретными заказами, или занимали определённые ниши в казённом хозяйстве. Впрочем, на юго-востоке страны ремесло получило существенное развитие, и местные производители закрывали самые разнообразные экономические ниши, от шелкоткачества до кораблестроения. В первые годы правления Чжу Ди их даже старались не нагружать традиционными государственными повинностями, чтобы дать им перевести дух после долгих лет войны. Собственно, у нас крайне мало данных, и мы можем судить о ремесле в Минском Китае только из свидетельств о казённых работах и налоговом обложении, и сказать, получило ли оно существенное развитие в эпоху Юнлэ, мы не можем. Правительство не слишком заботилось о развитии ремесла, или даже надзоре за ним.

К торговцам правительство Юнлэ относилось внимательнее, особенно, если ремесленник и купец сливались в одном лице — занятие частной торговлей своей продукцией в ущерб государственным повинностям осуждалось. А вот «профессиональные» торговцы поощрялись, прежде всего внутри страны — они способствовали товарообороту между различными регионами Китая, и обеспечивали население всем необходимым, придавая динамику экономике. Но это не распространялось на внешнюю торговлю — выходить на заморский рынок купцам было запрещено. Иностранных купцов из южных морей Китай принимал с удовольствием, поощряя импорт, экспорт же был резко ограничен, и обращён вовнутрь. Оборот некоторых товаров был монополизирован государством, традиционно — соль и чай, часть ипортных продуктов — скажем, чёрный перец, который император вручал в качестве дара. Так что, несмотря на теоретическое осуждение торговли, правительство, по крайней мере, не слишком ей препятствовало и мешало, держа лишь под общим контролем и ограничивая выход на внешние рынки, смотря порой сквозь пальцы даже на подпольную торговлю монополизированным товаром. Другое дело, что они пытались контролировать торговлю с другой стороны — выпуском ассигнаций. Право выпуска товарного эквивалента — древний способ контроля за экономическими отношениями, и минское правительство активно пыталось этим правом воспользоваться. Торговцы предпочитали, само собой, монету, даже после запретов. В ущерб ассигнациям, обменным эквивалентом становились драгоценные металлы, а также монопольные товары — соль и чай, а также ткани. Всё это говорило о том, что, несмотря на усилия управленческого аппарата, люди оказывались хитрее, и привести все внутренние процессы к единому знаменателю были не слишком удычны.

Итак, каковы структурные элементы строительства государства эпохи «Юнлэ»? Прежде всего, это создание новой системы управления, завязанной не на полуавтономном от Тайцзу конфуцианском чиновничестве, и не на локальных правителях-ванах, а на новом государственном аппарате, члены которого целиком зависели от воли непосредственно императора, что обеспечивало бесприкословное подчинение. Не ликвидируя старых структур, Чжу Ди просто дублирует их в своей родной вотчине — Пекине, и строит параллельный аппарат.

Тем не менее, «двойная» бюрократическая система оказалась не намного эффективнее классической — неподчинение и инерция были свойственны всем стратам чиновников. Временщики из числа придворных евнухов так же быстро выстроили систему коррупции и непотизма, поглощая реальное управление своей некомпетентностью и жадностью. Перенос столицы на север способствовал оттоку экономически активных людей на северный берег Хуанхэ, однако небольшой подьём не слишком развитого Хэбэя компенсировался упадком юга. Рост трат двора приводил к росту налогов, что разоряло население, военные, осев на землю, быстро утрачивали солдатские навыки, вместе с тем далеко не всегда успешно обеспечивая самих себя, становясь тенью той «освободительной армии», бьющейся с монголами при Чжу Юаньчжане, некитайцы на периферии державы с завидной регулярностью поднимали восстания. Само понятие «Юнлэ» было некоторым лукавством, триумфом «должного» над «сущим». Но, надо признать, новая династия устояла, и Китай эпохи Мин получил новый импульс для движения вперёд, коего хватило на два с лишним столетия. Можно несколько не согласится с автором, который отказывает считать Юнлэ той самой «эпохой счастья» — китайские историографы понимали, что она является следствием восходящего тренда в их державе, вопреки многочисленным «эпохам перемен», и уже относительная устаканенность жизни в Китае строит принимать за благоденствие.

Другое дело, что китайское общество в динамике, и на государственном, и на низовом уровне представляется чем-то куда более сложным, чем любые шаблоны, описывающие изначальные установки китайского социального. Соотношение идеала философов и легистов с реальностью политиков, крестьян и горожан иной раз порождает очень любопытные феномены общественной жизни, что в полной мере демонстирует и противоречивая эпоха Юнлэ.


Статья написана 30 января 2024 г. 00:18

Левандовский А. Карл Великий. Серия Жизнь замечательных людей. ЖЗЛ. Выпуск 754. М. Молодая гвардия 1999 г. 244 стр., илл. Твердый переплет, Обычный формат.

Будущие поколения дают прозвище «Великий» Зачастую залогом величия является внешний лоск, череда блестящих побед на полях сечи и вклад в построение государства, зачастую преувеличенный многократно. Александр Македонский, Иван III, Фридрих II — прекрасные иллюстрации к этому тезису. Упрекнуть людей не в чем — сильные и яркие личности, умеющие повести за собой массы людей, всегда привлекательны, и память о них, пусть даже и приукрашенная, вдохновляет людей на свершения и подвиги.

Карл Великий — одна из мощнейших фигур Раннего Средневековья, наверное, это самый известный правитель Раннесредневековой Европы, наравне с Альфредом Уэссекским и Кнудом Кнютлингом. «Pater Europae», как его именует историография, он считается человеком, который смог возродить Западную Римскую империю в новом качестве, влить кровь в жилы одряхлевшей и распавшейся цивилизации Античности. Чаще всего именно с его эпохи отсчитывают зарождение классических континентальных королевств-regnum, Франции, Италии и Германии. Он как бы нависает над всей эпохой Раннего Средневековья, тень его владычества накрывает собой и бледнеющие образы Меровингов, и наследие всех «варварских королевств», единственным вижившим из которых осталось Франкское государство, возможно, выжившее и благодаря активности своих правителей.

Не буду рассуждать о роли личности в истории, я всё же убеждён, что никакой, даже самый способный человек, не в состоянии переломить тенденции развития общества, существующие вне зависимости от любых царедворцев и реформаторов, и именно поэтому интересно то время, когда появилась новая Империя, пусть даже и на краткий миг. Западная оконечность Евразии в ту эпоху залечивала раны, оставленные смертью Римской империи и Великим Переселением Народов, остатки регионального римского общества вместе с анклавами германцев придавали контуры новому миру, ещё не до конца осознавая, каким он будет, и не до конца осозновали, что старого мира больше нет. Варварские королевства быстро утратили чёткие контуры: Вестготское королевство, прежде чем пасть под ударами арабо-берберской конницы, крепко связало себя с Церковью, и откровенно подражало Византии, вандалы и остготы исчезли как мотыльки-однодневки, лангобарды, судя по всему, лишь способствовали дальнейшей стагнации и всячески тормозили процесс социальной перестройки на Италийском полуострове. Что до Франкского государства, то оно, как и прочие квази-политии, не имело развитых систем управления, и со временем самым естественным образом «регионализировалось». Новое галло-римско-франкское синтетическое общество не нуждалось в правителе-вожде. Однако пришествие VIII века и бесславный конец Вестготского королевства, вкупе с вторжением арабов через Пиренеи выдвинули на передний план одного из региональных правителей, Карла Мартелла, возродившего хорошо организованное войско для обороны от внешних нашествий. Так, на «мобилизационных основах» и происходит кратковременный расцвет того, что мы называем «Каролингской империей», которая столь же естественным образом сошла на нет вместе с армией. С моей точки зрения, главным наследием Каролингов является не государство как таковое, чья институциональность быстро «схлопнулась», а, во первых, новый виток роста папского могущества, породивший масштабную волну христианской экспансии, во вторых, создание военно-аристократической «диаспоры», которая сыграла большую роль в отражении нашествий норманнов и венгров.

Но речь не о моём взгляде, а о книге Анатолия Левандовского, которая пользуется известным авторитетом среди медиевистов, в качестве хорошей научно-популярной литературы. По некоторым загадочным обстоятельствам, молодой кандидат наук не мог заниматься эпохой Каролингов (по его собственным словам, эта тема не приветствовалась... правда, что ему мешало изучать картулярии, или рассматривать документы о положении крестьянства, поднятые потом Юрием Бессмертным, неясно), и на долгие годы удалился писать книги (в основном популярные) о деятелях Великой Французской Революции и Просвещения, правда, иногда возвращаясь в родное Средневековье, к примеру, написав биографию Жанны Д’Арк. Как бы то ни было, в эпоху Раннего Средневековья он пришёл только под занавес жизни, и, видимо, взяв за основу свою кандидатскую диссертацию 1940-х гг. «Эйнгард и каролингская традиция», он издаёт небольшую книжку «Карл Великий: через Империю к Европе»...

Книга принадлежит к биографическому жанру, что определено главным источником — «Vita Karoli Magni» Эйнхарда. Собственно говоря, текст пресвитера Фонтенельского и определяет всю структуру сочинения: завоевания и частная жизнь императора. Собственно говоря, самая заметная сфера жизни Карла — практически постоянные войны, которые источники фиксируют с тщательностью протокола, мы буквально всё знаем о тех кольцах, которые нарезал король по границам своей державы, приводя к покорности и подчинению едва ли не все пограничные и спорные территории. Эйнхард позаботился в своём тексте придать этим не слишком христианским деяниям (Альфреду было проще, он оборонял страну от внешних вторжений) благовидные предлоги — скажем, вторжение в Италию было осуществлено исключительно по воле папы Адриана (правда, не скрывается, что это вышло Патримонию боком, поскольку Аахен не собирался давать в руки Церкви большую власть и земельные владения, даже секуляризируя часть их), война с Баварией оправдывалась тайным заговором герцога Тассилона против своего сюзерена, саксы же постоянно вторгались в пределы франков, грабя и убивая поселенцев. Левандовский, конечно, не прямо следует за панегириком Эйнхарда, осознавая особое отношение автора к своему непосредственному покровителю, однако логику событий оставляет в неприкосновенности.

Впрочем, мы выходим за пределы нарратива Эйнхарда уже потому, что знаем историю предшественников Карла, и не только отца и деда. Когда читаешь о событиях в Европе с V по VIII век, понимаешь, насколько большую роли играл массив Франкского государства, который одинаково влиял и на северную её часть, и на Средиземноморскую, видишь, какую большую роль играл католицизм его правителей для сохранения уникального положения папского престола в Риме, наблюдаешь за процессом экспансии франкской власти в долине Роны, где была поглощена Бургундия, в Окситании, в Бретани... Можно сказать, что Карл прежде всего стоял на вершине вполне традиционной политики большого Франкского государства, просто он возобновил уже сложившуюся традицию экспансии.

Внутренняя политика (если такое понятие вообще применимо к императору-военному предводителю) представляла собой своего рода «ручное управление» — на взятые под контроль территории Карл сажал маркграфа (пограничного управленца), в своих домениальных владениях возводил пфальцы — самодостаточные хозяйственные анклавы, укреплённые усадьбы с несколькими виллами, где производилось всё необходимое для государя — отсюда как раз такие подробные указания-картулярии, где обстоятельно описывалось, как этими поместьями управлять, для королевской пользы. В остальном же система управления, по признанию и самого Левандовского, не была так уж сильно изменена, и осталась «дворцовой», как и у Меровингов. В свете этого процесс будущей децентрализации Импери был неизбежен — попросту не было возможностей управлять огромным пространством земель, тем количеством разрозненного населения, привыкшему к самоуправлению, подобных практик попросту не было. С моей точки зрения, и сама консолидация государства под карательной дланью Карла была, по большей части, иллюзией, поскольку доминировало непосредственное, прямое управление, и различные регионы, напрямую не подчинённые королю (даже власть маркграфа, или missi dominici, вряд ли гарантировала его послушание государевой воле), жили своей внутренней жизнью. Как и прежде, с государственной властью население скрепляло две вещи — налоги и суд, Карл пытался создать судебную систему, по крайней мере, создал при дворце соответствующие должности.

В принципе, описание внешних воин и управленческих ухищрений императора остаётся вполне традиционным, но Левандовский проводит две оригинальные мысли.

Одна из них отображена в заглавии — «от Империи к Европе» — Карл Великий объявляется, ни много ни мало, творцом контуров современной Европы. Отчасти это оправдано тем, что базовые Regnum, королевские престолы Франции, Германии и Италии, действительно были учреждены его волей, и отчасти политическое разграничение современных государств фактически было положено при нём. Отчасти это можно признать. В какой степени эпоху Карла можно считать переломом? Отчасти, это начало интеснивной «латинизации» территории Саксонии и бывших «Agri Decumates», и создание базовой основы для будущей Германии, которая, впрочем, была заложена ещё в рамках существования Австразии, и началом экспансии монастырей. Конечно, это не означает, что без Карла современная карта Европы была бы иной — вовсе нет. Но то, что это было, по крайней мере, оформлено при нём, можно отметить.

И другое — авторское определение Карла как «демиурга». Левандовский нескромно именует своего героя «зодчим Града Божьего», как мы помним по Августину Гиппонскому, так именуется община тех, кто пребывает с Господом. Но при этом автор приводит и противоположный тезис — всем известное «Каролингское Возрождение» он называет «Новыми Афинами», имея в виду, само собой, уже закрытую к тому времени «Платоновскую академию». Это имеет определённый смысл, если смотреть на то, что Карл стремился собрать в своей Придворной академии немногочисленных латиноянычных и грекоязычных интеллектуалов, во многом ориентируясь не только на христианскую традицию, но и опираясь на античную (а в диалогах Алкуина мне и вовсе видится отголосок германской традиции — чистые кённинги же!). Но «Град Божий»? Здесь есть определённые сомнения... Стоит, кстати, отметить, что Карл, в плане изображения его именно христианским владыкой, восстанавливающем культурную традицию прошлого, схож с образом Альфреда Уэссекского, каким мы видим его в описании Ассера — богобоязненного и христолюбивого правителя, можно поискать и другие параллели среди властителей раннего Средневековья, скажем, более ранний образ Реккареда Вестготского у Исидора Севильского. В этом образе заключён своего рода шаблон, перемешанный с исторической реальностью, и интересно было бы отделить одно от другого. Кроме того, все три образа объединяет в себе стремление взять под контроль главную скрепляющую силу того времени — церковь, понимая, что только на базе церковного прихода и епископата, при тамошнем состоянии / отсутствии бюрократии, можно выстроить хоть какую-то систему управления. Впрочем, говоря о «Граде Божьем», Левандовской уточняет, что, несмотря на большую роль Карла как организатора католической церкви, он же отчасти повинен, по сути, и в будущем «Расколе» между Римом и Константинополем, утвердив на Ахенском соборе 809 года, вопреки мнению Папы Льва III, Символ Веры с Filioque, что с давних пор является камнем преткновения между двумя церквями.

Мне представляется, что все эти образы правления, безусловно, во многом являются конструктом их авторов, но вряд ли они являются выдумкой. И дело здесь даже не в безусловной христианской вере того времени. Правители Раннего Средневековья понимали важность некого цементирующего начала в своих обществах, и перед их глазами был образ уже ушедшей в прошлое Римской Империи, скреплённой, как казалось на расстоянии, великой античной культурой. Неважно, осознано или нет, но они стремились создать тот же скрепляющий элемент уже на базе развитой христианской культуры, и, безусловно, во многом способствовали этому процессу.

Ну и напоследок, выражу определённое недоумение с тем, какое место Карл Великий занимает в исторической памяти. Отчасти об этом пишет и Левандовский, отмечая взлёт «каролингского мифа» в эпоху Классического Средневековья, одним из главным памятников которому остаётся «Песнь о Роланде». Но любой человек, знакомый со средневековой литературой, с недоумением может наблюдать, как уже в эпоху Крестовых походов традиция отходит на задний план — помимо крестоносных «chancon de geste», что объяснимо, на первом плане отныне и навсегда утверждается цветущий и по сию пору «артурианский миф», и уже Кретьен де Труа предпочитал писать о рыцарях Круглого стола, а не о блестящих соратниках ахенского владыки. У меня вообще возникает впечатление, что культурный миф Карла Великого так и остался где-то там, в эпохе Средневековья, симовлом же идеального правителя остался полумифический Артур. И это довольно таки странно: если не считать культурного шлейфа за «Песнью о Роланде», «Карлиана» в современном масскульте не играет значительной роли, единственное, что навскидку приходит в голову, это симфоник-металл от Кристофера Ли «Charlemagne: By the Sword and the Cross» (2010), но это на удивление редкий пример. Образ Карла ушёл из массового сознания, хотя сохранял определённую актуальность, допустим, в дискуссиях эпохи Просвещения.

Итак, убедил ли меня Анатолий Левандовский в том, что Карл Великий породил Европу, и строил «Град Божий» из бренных останков Западной Римской Империи? Нет, не вышло. Его эпоха была одним из этапов становления нового Средневекового мира, важным этапом, внёсшим определённый импульс в культуру своего времени, породивший своего рода управленческую бюрократию, но остающийся всё же итоговым этапом предыдущей эпохи, эпохи развития архаичного варварского государства, которое уже в пост-каролингскую эпоху трансформировалось в ячеистое «феодальное» общество. Но, быть может, если бы не активная деятельность Каролингов, облик Европы действительно был несколько иной — пусть не кардинально, но уж точно, без их образа идейный облик Европы был бы иным, может быть, неполным.


Статья написана 30 декабря 2023 г. 21:58

Кристофер Пирсон. Просто собственность. Ее история на латинском Западе. В 2-х томах. Богатство, добродетель и право. Том 1. Просвещение, революция и история. Том 2.Пер. с англ. М., Издательский дом Дело РАНХиГС 2020г. 520 с. + 520 с. Твердый переплет, Увеличенный формат. (ISBN: 978-5-85006-157-9 / 9785850061579)

К какой сфере относятся категории экономической науки? Споры с несколькими её представителями заставили задуматься. Они настаивали на сугубой строгости экономических законов, укладывающихся в математические формулы и константы, позволяющие высчитать эффективность, ценообразование, спрос-предложение, и так далее, и так далее. Однако можно ли считать строго эргодичными постулаты, возникающие исключительно в сфере коммуникации между людьми, грубо говоря, исключительно в их сознании?

Вопрос о праве собственности меня интересовал с давних пор, и немало места в своей диссертации я посвятил именно этой категории экономической и культурной жизни человека. Воистину, это многогранная и сложная тема, имеющая и хозяйственный, и политический, и культурный окрас. К примеру, вопрос о «собственности на средства производства» является краеугольным в марксистской доктрине, занимает он центральное место и в правых мировоззренческих системах. И в поле экономической науки понятие о «собственности» занимает одно из важнейших мест, в качестве определённой константы, sine qua non, и не важно, о какой её форме мы говорим — частной ли, общественной ли, государственной — она всё равно предполагается существующей. Но, как и любые константы, понятие «собственности» подлежит рефлексии и переосмыслению, тем паче, что в современном мире достаточно много громких голосов настаивает на его ревизии. Книга появилась в 2013 году, когда фокус споров окончательно сместился в сторону проблемы неравенства, и труды, к примеру, Тома Пикетти, заняли первые рейтинговые места списков бестселлеров. Тот же вопрос поднимает и Пирсон, ведь в свете проблемы неравенства распределения благ проблема незыблемости частной и корпоративной собственности приобретает несколько иную окраску?

Кристофер Пирсон, отчасти, пошёл по простому пути, и рассматривает «собственность» как мировоззренческую, можно сказать, философскую категорию, и старается уловить философское обоснование её бытийности. Подход этот во многом оправдан, во первых, тем, что в более поздние времена логико-философская аргументация помогла сформировать представление об этой экономической и правовой категории, трудно переоценить труды Джона Локка и Адами Смита для её апологетов, Пьера-Жозефа Прудона и Карла Маркса для её противников, и, во вторых, позволяет увидеть истоки уже сложившихся и, казалось бы, незыблемых постулатов языка экономической онтологии. Короче говоря, автор стремится изучить не понятие «собственности», а раскрыть самую её суть, то есть определение её онтологического наполнения, понять, ответом на какие вызовы был этот институт, и как он менялся в зависимости от смены мировоззренческой парадигмы общества? «Собственность» сугубо исторична, нынешнее законодательное status quo, закреплённое в изрядном количестве стран, складывалось с течением веков под влиянием самых различных и противоречащих друг другу парадигм. В этом плане Пирсон находится в противоречии с принципами строго детерминированной экономической науки с незыблемыми константными законами, поскольку, в его понимании, концепция «собственности» не только исторична, и но и подлежит переосмыслению и пересмотру.

Так что Пирсон уделяет больше внимания процессу осмысления права «собственности» и его сущностного наполнения, поэтому его труд посвящён большим нарративам, полям схватки различных мировоззрений. В этом плане двухтомник напоминает труды «Кембриджской школы», пусть даже и без их скурпулёзного и тщательного анализа. Собственно говоря, автор и не скрывает своего оммажа Квентину Скиннеру сотоварищи, и определяет себя в рамках «истории идей». Поэтому его основными собеседниками являются «большие нарративы», определяющие, согласно парадигме «истории идей», тренды общественного развития.

Итак, идея собственности в истории, точнее, в истории философии.

Ab ovo, принято начинать с древних греков и «Афинской школы», что автор и делает, ведь все великие философы и большая часть экономистов, так или иначе, обращала свой взор на античных классиков. Платон и Аристотель являют собой своего рода базис для общественных наук, всё начинается с них. Впрочем, для греческих философов важнее была общественная гармония, всё остальное выступает как инструмент её достижения — как и собственность. Автор отметает расхожее представление о Платоне, как стороннике общественной собственности, а Аристотеля — частной, так как у обоих классиков можно встретить пассажи в поддержку и того, и другого. Важнее было достижение гражданской гармонии, чему частная собственность вовсе не помеха, но и не её условие. При достижении гармонии разница между ними сотрётся, поскольку люди не будут претендовать на чужое, и будут щедро делится своим с ближним.

Римская парадигма совершенно иная, и именно в её рамках формируется более «классическое представление» о нашем вопросе. Скажем, Марк Туллий Цицерон чётко формулировал в своих речах, что люди формируют государство для защиты своего имущества, тем самым вступая в политику с греками. Именно этот подход и институализирован в рамках римского права — usucapio, длительное владение имуществом, становится основой права собственности, закреплением status quo в момент оформления закона. Несмотря на многочисленные противоречия в вопросе соотношения права частной собственности и ager publicus, именно в её рамках было сформулировано представление о неотчуждаемом владении. С другой стороны, труды стоиков, в частности, Луций Анней Сенека, сформулировали нравственное отношение к собственности. Тит Лукреций Кар, подобно Гоббсу, говорил о распространении жадности и порочности на фоне развития собственности, которые сдерживаются лишь справедливыми законами. То есть, с одной стороны, римская общественная наука дала представление о ценности «собственности», но при этом и унаследовала от Греции представление о том. что важно не её конкретное распределение, но отношение к ней.

Традицию Средних веков, в частности, раннехристианские догматы, автор считает прямыми наследниками помеси римско-стоических идей, в особенности он выделяет Августина Гиппонского, давшего базовые апории «собственности»: то, что она является следствием грехопадения и разрушения первородной добродетели; правом деления «собственности» наделяется власть от Бога, то есть гражданская власть; неравенство её распределения — от Бога, греховным является не сверхбогатство, а жадность, бедность — добродетель. Ещё ранее Климент Александрийский утверждает, что владеть имуществом допустимо, если ты относишься к нему равнодушно, и пользуешься им более для других, чем для себя. Углубляли критику владения многие из поздних «Отцов Церкви», к примеру, Авмросий Медиоланский, или Григорий Великий. Для них, так же, как и в стоической мысли, порочным была не сама «собственность», а жадность. «Собственность» была необходимой ценой для обеспечения мира и порядка. Раннехристианская мысль, утверждающая общность имущества для общины верующих, быстро канула в воды Леты.

Наследие римского права, в «Дигестах Юстиниана» и «Декретах Грациана», однозначно утверждается право собственности. Главным элементом средневековой философии была, помимо античного компонента, библейская этика. Естественное право человека отвечало целям Бога. Вопрос о «собственности» был предметом споров,скажем, между агностиками и схоластами, к примеру, является ли «частная собственность» частью естественного человеческого права, благостным творением человеческого разума, как утверждал Фома Аквинский (с поправкой, конечно, на то, что, в принципе, для общего блага всё должно быть общим), или всё же, по августинианским канонам, была следствием грехопадения? Общую собственность, конечно, утверждали в ходе дискуссий об «апостольской бедности», однако, чаще всего, для монашеских конгрегаций, хотя представление о ней было весьма широко распространено у еретических движений различного пошиба (пусть даже в более позднее время и получившее развитие среди ренессансных интеллектуалов, вроде Эразма Роттердамского и, особенно, Томаса Мора с его «Утопией»).

Протестантизм ещё раз подтвердил свою консервативность как раз в вопросе о «собственности», поскольку беспрекословное повиновение светской власти включает в себя и утверждение текущего порядка вещей. Можно даже сказать, что Реформация окончательно хоронит мечты ренессансных интеллектуалов об общей собственности. Некоторые протестантские мыслители, к примеру, Филипп Меланхтон, также считали, что собственность должна быть общей, но несовершенство человеческой природы вынуждает к существованию частной.

Впрочем, это работало и в обратную сторону: с утверждением монархов, претендующих на абсолютность власти, и кальвинистские, и католические мыслители стали яро защищать частную собственность от посягательств со стороны власти — так, Жан Боден утверждал, что к монархам, как и ко всем христианам, применима заповедь «не укради». Джон Понет высказывал мысль, что монарх является прежде всего судьёй, а не абсолютным властителем. Представления о «естественности» права собственности продолжают получать серьёзную поддержку в трудах Гуго Гроция и Самуэля Пуфендорфа, хотя и с определёнными оговорками. Так же, как и их предшественники, Гроций и Пуфендорф в первую голову ставят гармонию человеческого общества, что она служит инструментом для поддержания общежития, «собственность» представляется также инструментом сохранения своей жизни и владения. Схожих взглядов придерживается Томас Гоббс, для которого также «собственность» является часть естественного права «поддерживать мир», и утверждение владения синхронно становлению гражданской власти, поскольку это право ограничивает злокозненное присвоение.

Итак, мыслители эпохи архаики, и раннего Модерна не рассматривали «частную собственность» как неотъемлемое естественное право человека, скорее она являлась частью общего процесса социогенеза, и способствовала развитию общества и увеличению его богатств.

С этого места Пирсон подводит к самому любопытному — переоценке теорем Джона Локка, традиционно считающимся апологетом неотчуждаемой частной собственности, являющейся частью естественного права на свободу. В данном контексте Локк является, скорее, человеком, который подвёл итоги огромному периоду осмысления проблемы свободы, и его идея естественного права имеет целые века предшествующей мысли. Так же, как и предшественники, он считает «собственность» залогом социального мира, однако его аргументы, в вопросе легитимности этого права, по крайней мере, автором данной монографии, сводятся ко всё тому же молчаливому согласию со стороны общества. Однако его заслуга была в том, что он ставил труд как легитимный фактор основания права собственности. В целом, по мнению Пирсона, аргументация Локка в защиту собственности является слабо продуманной и мало что давшей в контексте споров о ней.

Шотландское Просвещение, в лице Адама Смита, Давида Юма, Гершома Кармайкла, Фрэнсиса Хатченсона, и прочих, относилось к частной собственности с существенными оговорками («палка о двух концах», как говорил лорд Кеймс). Эти споры практически полностью покинули пространство религиозного дискурса (да, именно, всё это время осмысление экономики было в пределах теологических воззрений, по крайней мере, с оглядкой на них, поскольку экономические представления также являются частью культуры и картины мира), и переходят в пространство зародившейся сциентической парадигмы. Скажем, тот же Юм рассуждает о естественном «моральном чувстве», который является частью врождённой человеческой природы. То есть, естественное право частной собственности приобретает новые контуры легитимации, в виде критерия прагматичной «полезности». Эволюцию же её из эпохи в эпоху определяет то, что потом старик Маркс назовёт «развитием производительных сил», рост народонаселения, усложнения социального строя и развитие условий труда. При этом теория происхождения собственности, важная для тех же Локка и Гоббса, да и их предшественников, здесь отходит на второй план, отводя большую роль фиксации нынешнего момента.

Таким образом, Смит, Юм и иже с ними сместили акценты, рассуждая не о происхождении и легитимности права собственности, а о её системе, и к вопросу о её максимальной общественной полезности. Автор в качестве рефрена обращается к «Балладе о пчёлах» Бернарда де Мандевиля, в которой провозглашается аморальность рода человеческого, которая, тем не менее, способствует развитию общества — и именно этому взгляду и противостоят и Адам Смит, и Давид Юм, которые в новых условиях эпохи Модерна искали скрепляющие его моральные основания.

Тему эффективной собственности подхватили чуть позже и французские просветители, тот же Вольтер, частью неотъемлемых гражданских прав считал её Монтескьё. Впрочем, им возражали Жан Мелье со своими идеями общности имущества и труда, о потере эпохи невинности и общности сокрушался аббат де Мабли, в особенности это ярко выражено в трудах Жан-Жака Руссо с его идеями упрощения общества, где единственным легитимным основанием собственности (скорее, в этой интерпретации — владения) являлся труд. Если Монтескьё и Вольтер считаю собственность частью гражданских прав, то «руссоиизм» это естественное право отрицает на корню.

Французская Революция запустила иной процесс: на её примере была деятельно доказана возможность социальной инженерии и пересборки общества, в том числе, и экономических начал, что позволило куда громче звучать голосам, призывающим к пересмотру нынешнего «политэкономического» строя. Этот революционный запал и определил развитие концепций XIX века, когда мыслители видели в качестве второй ступени модернизации коренное реформирование существующего строя, в частности, в вопросе «экспроприации» фактической собственности трудящихся, тогда как сторонники «старого мира» с его естественным правом на собственность плавно перешли в разряд консерваторов. Согласно, например, Марксу, Французская Революция становится окончательным торжеством «буржуазной» собственности над «феодальной», будущая коммунистическая революция неизбежно сметёт и её.

Вопрос о первичной легитимности труда перед собственностью ставили социалисты и анархисты, и те, и другие, считали, что лишь труд создаёт стоимость, не право обладания. Анархизм вовсе отрицал старую систему социальных, экономических и политических связей, что радикально было выражено во взглядах Макса Штирнера. Пьер-Жозеф Прудон, Михаил Бакунин и Пётр Кропоткин разрабатывали принципы коллективистской собственности, хотя лишь у последнего они обрели стройные очертания. Недаром Кропоткин негативно воспринимал дарвиновы идеи о «естественном отборе» — он делал акцент на горизонтальном сотрудничестве и взаимопомощи, развитие которых перечеркнёт всякую необходимость в институтах собственности и государства.

К несчастью, третий том этого труда, вышедший в 2020 году, не был переведён на русский язык, поскольку там разобрана проблема взаимосоотнесения классического либерализма и неолиберализма, что на нынешний момент является одним из основополагающих мировоззренческих вопросов. Однако у нас в руках есть два первых тома сего труда, который позволяет поставить, вслед за Пирсоном, несколько наиважнейших вопросов по поводу самого существования права собственности.

Прежде всего, актуален вопрос о «первотолчке» — откуда же взялась «собственность»? Если отвлекаться от обозначенного в заглавии «Латинского Запада», то в определённых формах он существовал и на Востоке — собственность фиксируют индийские Дхармашастры, её следы можно найти в «Сасанидском судебнике», и Китай самых разных эпох не был чужд проблемам экономической автономности. Одна из сквозных линий исследования Пирсона — это рассуждения мыслителей со времён классической Античности о «естественности» собственности — откуда на берётся, является ли изначальной, базовой чертой человеческого общества, или она привнесена со временем, в ходе истории? Мне всегда казалось, что право собственности прежде всего ограничивает и защищает её от посягательств извне, и во многом эту точку зрения разделяют и наши великие предшественники.

Есть точка, когда в прошлом была утверждена фактическая собственность, и есть точка нынешнего момента, когда она существует в определённом социальном контексте. Насколько незыблемо это право? Что служит источником его легитимности? В Средние Века и в эпохи Ренессанса-Реформации говорили о Божьей Воле, позже — о гражданском порядке организации общества. Чёткого ответа нет и поныне.

Другая проблема, чётко прописанная в трудах «левых» — даёт ли право использования, «владения», то есть «труд», право собственности, превышающее по значимости первичное право «первого занятия»? Этот вопрос, как мы помним, был в центре марксистского учения и анархистских доктрин.

Чего не хватает в двухтомнике Пирсона — так это, скажем так, «земли». Помимо когнитивного осмысления феномена собственности, существуют и его конкретные воплощения в виде поземельного права, в виде наследственного права, в виде конкретных актов. Видимо, поэтому в его работе отсутствуют варварские leges barbarorum оказали огромное влияние на логику мышления тех, кто выстраивал сам концепт владения и передачи собственности в рамках семьи и за её пределами. Тот же норвежский odal — это и право собственности, и мировоззренческая категория принадлежности к роду, и социальный институт подтверждения собственного статуса. Нелишне и помнить, что многие философы Ренессанса, занимающиеся, в числе прочего, и проблемами экономики, вышли из среды юристов, не только клира. Рассматривая римский субстрат, автор игнорирует не менее значимый германский, что существенно дополнило бы картину. В архаике большую роль играла градация собственности, и её различные уровни, скажем, можно ли считать налог частью права собственности на землю подданных/граждан, и их труд? Было бы также весьма любопытно рассмотреть более подробно концепт «общественной собственности», который не получил своего развития ни в трудах «левых» XIX века, ни, как это ни странно, в советской общественной мысли, даже такой тонкий аналитик, как Владимир Шкредов, так и не смог решить эту проблему — «общественная/социалистическая» собственность приравнивалась к государственной, со всеми вытекающими последствиями.

Кроме того, хотелось бы ещё отметить другую особенность — несмотря на то, что Пирсон рассматривает «частную собственность» как философскую категорию, он не даёт ей чёткого онтологического определения, предпочитая не ограничивать исследование какими-либо понятийными рамками. Однако, как мне кажется, одной из его задач показать эволюцию самого концепта собственности — отчасти он и делает это, рассматривая его в рамках различных когнитивных дискурсов, но, опять же, мы не видим эволюции «собственности» как явления социально-экономическо-культурной истории, а для этого нужны достаточно чётко обозначенные границы этого феномена — что вкладывали в это понятие современники, что вкладываем мы, и как это между собой монтируется. Но подобные изыскания, конечно, дело дней будущих.

В заключении можно сказать, что проблема собственности, помимо её экономических и правовых градаций, это ещё проблема автономии отдельного человека. Для того, чтобы реализовать себя в социальном, нужны определённые ресурсы, ресурсы должны быть закреплены за человеком, что и является его личной, частной собственностью, и в зависимости от того, посягают ли на неё извне, зависит его, скажем так, «суверенитет». Однако это не снимает ряд актуальных проблем — как быть с неравенством? Как быть с неравномерным распределением собственности, что делать с рентными, наследственными владениями, выпадающими из экономики и социальной жизни?

Вопросы продолжают возникать, и мы ищем пути их решения. Будем постигать!


Статья написана 11 ноября 2023 г. 23:55

Алимов И.А., Ермаков М.Е., Мартынов А.С. Срединное государство. Введение в традиционную культуру Китая. М ИД Муравей. 1998г. 288 с. Мягкий переплет, Обычный формат.

(Эссе-предисловие, подготовка к «ликбезу» по истории Китая)

Что есть Китай, или, как его сейчас официально именуют официальные документы — «Чжун хуа жэнь минь гун хэ го» — цивилизация, государство, или вовсе чуждое остальному человечеству образование, как считают некоторые матёрые публицисты?

Мой ликбез по Китаю только начинается, и, неискушённый взгляд воспринимает это социо-культурное пространство как одну из самых грандиозных в истории попыток унификации и стандартизации человеческой жизни, приведения её к определённого рода норме, постоянное стремление к Утопии. Но вот насколько эта утопия подходит людям, и за пределами самого Китая, да и внутри него? Как она воплощается в жизнь?

Первые два постсоветских десятилетия стали, наверное, пиком интереса к китайской цивилизации, причём во всём мире. Китайское кино собирало огромные кассы, печатались китайские классические романы и поэзия, чань-буддизм и даосские практики получали тысячи новых последователей, пусть даже зачастую и в вульгаризированной форме, экономисты и политики всерьёз обсуждали преимущества «китайской модели» и искали корневые основы успеха их модернизационного проекта. На волне этого интереса и выходит небольшая книжица, которую я сегодня принял к рассмотрению.

Основа любого общения — понимание. Нужно понимать Другого, как он мыслит, что им движет, как он видит мир. Нужно понимать его культуру, ту базовую основу, на которой покоится мировоззрение другого человека, и задумка авторов — приоткрыть для стороннего интерессанта мир китайской цивилизации, отвечает вызовам того времени, времени надежд и открытого будущего. Литературовед Игорь Алимов, буддолог Михаил Ермаков и культуролог Александр Мартынов постарались в увлекательной форме рассказать об основах китайской культуры — философии, языке и государстве.

Пересказывать книгу нет особого смысла, не в этом состоит наша цель. Куда интереснее, что почтенные авторы считают базовыми паттернами культуры Поднебесной, и как иерархизируют их. Итак:

В качестве основы, на которой строится всё здание цивилизации, они видят, собственно, понятие «Тянься», «Поднебесная», то есть то самое вынесенное в заглавие «Срединное государство», то, что находится под прямым управлением Неба. Небо делегирует свою волю в лице «Хуанди», «Тяньцзы», «императора», возглавляющего государство в профанном мире, и в сакральном пространстве ритуала и магии. «Тянься» является центром всего мира, всё прочее — его окраины, баланс и гармония в нём целиком и полностью зависят от следования добродетели «Дэ», то есть, соблюдению «Тяньмин», «Мандата Неба».

Другая основа — язык, точнее, его письменно-идеографическое воплощение, то, что представляет собой всю суть китайской культуры, выраженной в образе, символе и слове одновременно. Китайская иероглифика — то, что является главным воплощением культуры, и, парадоксально, едва ли не «тайным знанием» даже для массы жителей Поднебесной. Авторы предполагают, что в дальнейшем китайскому языку и письменности в любом случае придётся адаптироваться к реалиям своего глобального лидирующего положения, и некоторым образом «глобализироваться», упростить и унифицировать, сделать более доступными для освоения. Однако не нанесёт ли это ущерба самой культуре, на которой созданы великие философские труды и литературные шедевры? Впрочем, видимо, для современного Китая это не проблема — виденные мною в Саратове китайские студенты не имеют представления ни о Ли Бо, ни о Ду Фу, о Кун-цзы лишь слышали... Тренд на упрощение набирает обороты.

Ну и третья основа — глубоко проникшая в общественное тело философия, точнее, ряд философских систем, одинакого ведущих мир к гармонии — «сянь цзяо», конфуцианство, даосизм и буддизм. Причём авторы считают, что конфуцианская доктрина будет одним из главных трендов будущего глобального человечества, после заката эпохи «потребительского глобализма». Идеал «цзюнь-цзы», «благородного мужа», займёт достойное место, ведь она стремится стряхнуть с себя оковы человеческого несовершенства, и создаёт идеал «жэнь», человека. Даосизм не мог претендовать на роль синтетического начала китайского общества, это учение одиноких практиков-мистиков, проходящих свой путь одновременно в единстве со своими единоверцами, и в полном одиночестве перед личным богом, то же касается и чань-буддизма, более, вероятно, свободного, чем регламентированное конфуцианство.

Первое, что бросается в глаза при прочтении книги — её общий настрой и дух. Несмотря на общее скептическое отношение к глобализации и вестернизации, авторы рисуют Китай как сочетание здорового культурного традиционализма и модернизации, страной, устремлённой в будущее и прочно стоящей на ногах своего прошлого. Ну и, само собой, авторы уверены в глобальном лидерстве Китая в ныне текущем столетии (что на момент написания этих строк уже вызывает серьёзные сомнения), и необходимости понимания политической культуры Поднебесной как будущего лидера развитого мира. Как ни относись, к подобной постановке вопроса, понимание — необходимая и ныне изрядно подзабытая категория, которая должна вновь войти в инструментарий человеческой жизни, и познание великой культуры Китая необходиом для постижения культуры этих людей, и общения с ними.

Итак: Китай как социально-политическое и культурное единство под управлением Неба, язык и религия-философия, скрепляющая всё это воедино — вот что такое Поднебесная. Автор этих строк обещает, что его верный читатель ещё не раз приобщится к истории и культуре этой страны-цивилизации, материалов о Китае будет много. Будем постигать!





  Подписка

Количество подписчиков: 83

⇑ Наверх