В 1970-х годах, обратившись к изучению биографий Г.Ф. Лавкрафта и Роберта И. Говарда, Л. Спрэг Де Камп не только собирал материалы, но и попытался подражать классикам. Плоды этих стараний многочисленны и разнообразны — стихотворения "в стиле Говарда", эссе о Хайбории, повести о Конане — и изящные новеллы, из которых составился сборник "Пурпурные птеродактили".
Отчасти основная идея озвучена в предисловии к отдельному изданию — создать трибьют «Вейрд тэйлз», почтив лучших авторов журнала и продолжателей их дела, восстановить ауру 1930-х годов «на новом этапе», взять старые сюжеты — и вдохнуть в них новую жизнь. Все 15 рассказов, вошедшие в книгу — своеобразная дань памяти классиков: Стивенсона, Мейчена, Саки и других... Но больше всего внимания Де Камп уделил авторам "Вейрд тэйлз", особенно Лавкрафту. Собственно, с него цикл и начался.
Рассказ «Лампа» был написан первым, в июле 1975 года. Фраза из письма Лавкрафта действительно подсказала сюжет. В письме к своей тетушке Лилиан Кларк Лавкрафт сообщил о покупке небольшого глиняного светильника, сделанного в Древней Греции. Лавкрафт писал: «Он сейчас стоит передо мной, окутанный ореолом волшебства; и он уже подсказал мне по крайней мере один странный сюжет: сюжет, в котором светильник окажется реликвией не из Греции, а из Атлантиды». Хотя Лавкрафт так и не написал подобного рассказа — Де Камп вообразил, как бы это могло выглядеть. Фоном для этой истории стал летний домик семьи Де Камп в Адирондаке. В мемуарах «Время и обстоятельства» (1997) Де Камп сообщил: «Майк Девлин — это друг моего детства, лесоруб ирландско-канадского происхождения Пэдди Хоган. Герой— повествователь, Вилли Ньюбери, как и большинство моих вымышленных персонажей, является образом составным. Кое-что я взял от себя, кое-что — от моего друга Роберта И. Камина, некоторые черты заимствованы у других реальных людей. Боб Каммин снабдил меня деталями банковской практики и терминологии; по профессии он, как и Вилли Ньюбери, банкир». Еще стоит добавить, что имя божества «Йускийек» сильно напоминает непроизносимые имена богов из пантеона Лавкрафта, а сюжет об Атлантиде Де Кампа привлекал на протяжении десятилетий; помимо художественных произведений, он писал и научно-популярные книги на эту тему; одна из них («Потерянные континенты») переведена и на русский.
Это — веселый рассказ, хотя не так уж он прост — размышления о судьбе ГФЛ отразились в сюжете "Лампы", который и сейчас не утратил интереса. Приятного чтения!
Этот человек за 90 лет жизни написал до обидного мало: три коротких романа, несколько маленьких поэтических сборников, полтора десятка рассказов. Но и этого – более чем достаточно. Эдвард Гарольд Физик родился 20 июля 1878 года. Он был известным критиком, крупнейшим специалистом по творчеству Джона Мильтона. Но нам интересна другая ипостась ученого – с 1910 года он публиковался под псевдонимом Э. Х. Визиак.
О Визиаке – наш сегодняшний рассказ. Он родился в лондонском Илинге; отец и дед писателя были скульпторами, притом весьма известными; но был в семье и писатель – дядя по материнской линии У.Х. Хельм. После окончания школы Эдвард устроился в телеграфную компанию. В это время в журналах начали публиковаться его стихи.
В годы Первой мировой стихи стоили Визиаку работы; он активно выражал антивоенные взгляды, отказался от службы в армии – и стал независимым исследователем. Жизнь Визиака была небогата внешними событиями; в круг его друзей входили Джон Госворт и Дэвид Линдсей, о котором Визиак немало писал; именно он способствовал сохранению памяти о «странном гении»; кроме того, ему принадлежит очень интересное предисловие к «Путешествию к Арктуру».
Но всего этого мало – Визиак написал три гениальных романа, очень разных и очень странных; вдобавок – пугающих. Первая его книга – «Остров призраков» (1910) – совершенно очевидно стилизована под «Остров сокровищ». Действие разворачивается в семнадцатом столетии. Герои романа попадают в плен к пиратам, встречают призрака, а потом сталкиваются с волшебником, который правит заглавным островом, используя таинственные и ужасные силы. Конечно, молодые люди отыщут сокровище – но помимо Стивенсона, Визиак вдохновлялся средневековыми рассказами о путешествиях и картинами А. Бёклина. Именно отсюда – убедительная, яркая, сюрреалистическая образность приключенческого романа, который может напомнить лучшие страницы У.Х. Ходжсона; море предстает огромной и непостижимой силой, вратами в хтонические бездны; море открывает путь кошмару, неподвластному людям. Спасение – лишь результат случайности или следствие невинности протагониста.
Именно к этому сводится сюжет самой известной книги Визиака – «Медуза» (1929). Поначалу ее восприняли как «морской приключенческий роман»; лишь в 1960-х произошло «открытие шедевра». «Великим достижением» назвал эту книгу Майк Эшли. А Карл Эдвард Вагнер назвал этот роман своим любимым произведением в жанре хоррора. В книге «Хоррор: 100 лучших книг» опубликовано прочувствованное эссе Вагнера о «Медузе»: «Как будто Мелвилл писал «Остров сокровищ», сидя на ЛСД». Позднее восторженное отношение к роману выразил Чайна Мьевилль.
Медуза. Издание 2011
Что же такого в «Медузе»? Юный герой, Уильям Харвелл, присоединяется к экспедиции в Индийский океан; цель – выкупить у пиратов заложников. Но пиратский корабль пуст; единственный уцелевший рассказывает о древнем зле, покаравшем экипаж. Мрачные образы уже присутствовали в поэтических сборниках Визиака, «Пиратские баллады» и «Призрачный корабль», но в «Медузе» добавилось кое-что еще. Зло предстает чем-то вроде сексуального хищника; герои-мужчины обречены, они исчезают в бездне, которая уподоблена женскому лону. И лишь невинный спасется… Это страшная книга; многие считают, что она непереводима. Я уверен, что почти справился с романом – почти, потому что первое издание включает сокращенный вариант романа. Сокращений очень мало, они легко восстанавливаются, но все одно текст Визиак восстановил лишь во втором издании, которое было исключительно неисправным – опечатки, перепутанные абзацы, пропущенные слова… Восстановленный текст был издан Centipede press совсем недавно; желающие могут полюбопытствовать, сколько стоит это издание. Как говорил один мой знакомый, «да это же самый настоящий ужас!»
Третий роман Визиака вообще не выходил отдельной книгой – в «Тени» (1936) вновь присутствуют отголоски литературных традиций; на сей раз речь идет о вторжении хтонической силы в жизнь английской провинции. Многие критики считают роман чрезмерно запутанным. Уверен, они заблуждаются; прекрасно показаны переживания юного героя, воссоздана атмосфера… Но главное –центральный образ зловещего пирата, одновременно принадлежащего и «тому», и «этому» миру. Он – не воплощение зла; он просто иной, и этой инаковостью – страшен.
В ближайшее время я планирую напечатать основные сочинения Визиака; а для ознакомления хотел представить Вашему вниманию один из рассказов писателя. Долгое время хотел ограничиться «простым примером». Можно было бы напечатать рассказ «Карсон» — о детской жестокости или «Острова, не нанесенные на карту» — самый «ходжсоновский» по духу текст Визиака. Но потом решил – какого черта?! Читатели имеют право знать, в чем уникальность писателя, даже если в его манере что-то покажется «неправильным». И вот один из самых страшных рассказов Визиака, рассказ, в котором вроде бы страшного ничего не происходит; вместе с тем волосы дыбом встают… Переводить этот текст очень тяжело; мне поначалу казалось, что ни на каком другом языке, кроме английского, этот рассказ невозможен. Что у меня получилось – судите сами. Я по-прежнему считаю, что таких страшных текстов, как "Медуза: история безумия", в мировой литературе немного. Немного и авторов, подобных Э. Х. Визиаку. Дальше — на ваш страх и риск.
скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)
Медуза: история безумия
В усадьбе царила невообразимая тоска. Когда-то это был роскошный викторианский особняк; и внешне до сих пор ничего не переменилось. Здесь остались даже павлины. Сидя на террасе, у балюстрады, рядом с серыми, пострадавшими от времени купидонами, я мог то и дело слышать доносящиеся снизу визгливые крики павлинов. Прежние лужайки, казалось, сохранили что-то гнетущее и неестественное в своей мрачной, яркой зелени; вдали, у самого края участка, они казались удивительно потускневшими. Был октябрь, уже вечерело; и ничто не могло развеять мрак, ничто не могло уничтожить эту гнетущую атмосферу – даже теплое летнее солнце.
Некоторые из обитателей прогуливались по боковым дорожкам. Я обратил особое внимание на очень высокую пожилую леди с серебристо-седыми волосами; она ходила с палкой, но держалась неестественно прямо.
— Какие замечательные у этой женщины волосы! – заметил я, обращаясь к моему бедному другу.
— Да, и ум у нее весьма замечательный! – ответил он медленно и спокойно. – Я не смог бы, возможно, все это вынести, если б не она…
— Почему…
— Почему она здесь? Она не станет возражать, если вы ее спросите, а я тем более не стану от вас скрывать ответ. Она здесь, потому что здорова.
— Я вижу, — ответил я.
— Что вы видите?
— Милую молодую девушку, которая несет нам чай, – рассмеявшись, ответил я. Но что-то в глазах моего друга привлекло мое внимание.
Казалось, что он испытал приступ острой боли.
— Милая! – пробормотал он. – О боже!
Он сидел молча, не шевелясь; казалось, будто он обратился в глыбу льда. Он как будто смотрел на что-то, различимое в воздухе; но в глазах его запечатлелся такой ужас, что я не сумел выдержать его взгляд. В это время горничная расставила чайные принадлежности, посмотрела на него, на меня – несколько странно – и удалилась.
— Мне очень жаль, Эванс, — сказал я, когда он вроде бы пришел в себя. – Я в самом деле не знаю, что я такого сказал… чем я так сильно огорчил тебя.
— Конечно, ты меня не огорчил, — ровным, далеким голосом ответил он. – И рискну заметить, что это должно разрешить все твои сомнения по поводу того, в самом ли деле я безумен. Ты не знал моей тайны, и я не мог ее тебе поведать. Я не мог рассказать об этом никому – кроме той женщины, — добавил он, указав на высокую женщину, идущую по тропинке.
Он выпил чаю и продолжал задумчиво:
— Шопенгауэр ошибался, приписывая реальность воле. Бессмысленно относить реальность лишь к одному аспекту. К тому же если ты двинешься по этому пути, то самая просвещенная воля исчезнет. Исчезнет и то, что ты называешь сознанием.
— Ты хочешь сказать, что больше не останется никаких желаний…
— Желание растворится. И не останется больше моря…
Он странно посмотрел на меня и продолжил:
— У тебя есть восприятие. Но есть ли понимание? Ты… Я удивлен.
В глазах его снова появился беспокойный блеск, вскоре сменившийся знакомым болезненным выражением. Как неприятно видеть страдания, которые никакими средствами невозможно облегчить. В угасающем свете дня огромные лужайки и кустарники вдалеке погружались в вечный сумрак. Дорожки возле дома теперь, казалось, опустели, и даже крики павлина, неприятные и печальные, затихли. Только высокая женщина продолжала бродить по дорожке; издалека она, с ее копной серебристых волос, производила странное и призрачное впечатление; и мне неожиданно пришло в голову, что она владеет этим местом, что она – зримое воплощение викторианского прошлого. Я чувствовал себя ужасно, мне хотелось уйти – я просто мечтал об этом.
Но беседа со мной явно подействовала на несчастного друга; и поэтому я решил продлить свой визит и даже повторить его по возможности скорее.
Он неотрывно смотрел в сторону женщины.
— Она собирается войти, — вскоре проговорил он. – Если она пройдет по лужайке, то я расскажу тебе свою историю. Это будет сигнал.
— Телепатия, — сказал я.
— Да. И даже больше. Какой-нибудь другой человек может подумать, что я в нее влюбился, — добавил он.
— Очень может быть, — ответил я. – Но почему ты так смеешься?
— Почему? О, ты скоро поймешь. Она поворачивает.
Внезапно я испытал приступ страха. Я не хотел слушать его историю. Я боялся ее. И в то же время я предвидел все это. Я имею в виду не саму историю, а ее смысл, ее атмосферу…
— Ты… ты точно уверен, — спросил я, — что хочешь мне все рассказать, Эванс? Это тебя… не слишком встревожит?
— Я должен тебе рассказать.
— Это было неподалеку от Японии, — начал он без всякой связи с предшествующим. – Мы покинули Осаку пять дней назад; я направлялся в Сан-Франциско. Прошло немало времени с тех пор, как я курил…
Я достал трубку и кисет.
— Почему же ты бросил? – спросил я, рассчитывая сменить тему разговора.
— Я просто остался без этого… Без всех форм иллюзий, за исключением…
— «Верить, что мы что-то делаем, когда мы ничего не делаем», — процитировал я. – Это не так просто, верно?
— У меня была паровая яхта, — продолжал мой друг – казалось, он не услышал моего вопроса. – Одна из мощных яхт, которые делали в девяностых. На ней можно было ходить и под парусами, и на пару. Время шло к закату; было тихо – да, очень тихо. Неподвижно – вот подходящее слово. Я припоминаю, что мне показалось – вокруг нас мир затаил дыхание. Конечно, я не очень понимал, что это такое… Но я в самом деле что-то чувствовал. Это было по-настоящему необычное ощущение – одержимость. И еще небо! Оно было такого удивительного, неописуемого цвета. Оно было темным, густым, темным, темно-синим… Но свет не исчезал – свет, который казался мне таким ярким… О боже!
— Эванс! – воскликнул я, стараясь не смотреть ему в глаза. – Не продолжай, не надо! Ты страдаешь. Тебе с этим не справиться, Эванс!
— Нет. Мне будет лучше. Она идет.
Он указал на высокую женщину, которая пересекала газон, подходя все ближе к террасе.
В ответ женщина сделала странное движение; она отбросила свою палку, всплеснула руками, а потом развела их; она вытянула руки в стороны, опустив ладони вниз. Это был жест, выражавший абсолютную пустоту, абсолютную оставленность. Движение женщины казалось очень точным, в его ритмической красоте таилось непреодолимое, неопровержимое красноречие.
Она повторила движение в обратном направлении. Я могу описать его воздействие как магическое. Я чувствовал: за внешней бессодержательностью скрывалось нечто глубокое и серьезное.
— Ты можешь продолжать, — сказал я, чувствуя, что слова вытекают из меня единым вздохом.
Я не очень внимательно следил за женщиной. Она казалась мне какой-то безличной. Конечно, я мог рассмотреть ее, несмотря на скудное освещение; у меня сложилось впечатление, что у нее была на удивление классическая греческая внешность – и необычайно яркие, светло-голубые глаза. Но совершенно невозможно объяснить, почему я не способен описать ее хоть сколько-нибудь внятно. Она казалась нам пребывающей внутри, хотя эти слова слишком грубы, чтобы передать тот смысл, который для меня важен.
Что касается восхитительного, чудесного языка движений ее рук – этот язык нельзя назвать церемониальным или символическим. Это был не ритуальный язык знаков. Движения были слишком непосредственны, слишком осмысленны, чтобы оказаться частью придуманного языка. Выражение казалось тождественным идее; форма, которая также была и содержанием – тождественна ритму. Возможно, создавая этот внешний – а также и внутренний – зрительный образ, она стала безличной и поэтому неясной – или просто произвела такое впечатление.
Она исчезла. Я не видел, как она ушла. Мое сознание, насколько я могу выразить этот опыт, погружалось в какой-то бескрайний океан. Думаю, что Эванс продолжал свой рассказ, постоянно подчеркивая этот необычайный темно-синий цвет, охвативший все небо – до самых бортов его яхты. Но для меня оставался лишь смутный, нейтральный элемент того, что казалось подсознательным – или отчасти подсознательным – состоянием.
Однако вскоре я увидел то же, что видел он – небеса слабо осветились густой, темной синевой, море стало почти черным. Все вокруг было непреодолимо эффектно, знойно, устрашающе. Почти совершенная неподвижность ровной поверхности воды казалась невероятным феноменом.
Несомненно, для обычного зрительного образа это было просто невозможно. Однако следовало предположить, что нормальный уровень чувств изменился. Предположим, вслед за Платоном, что воздух, которым мы дышим и в котором перемещаемся, может показаться существам из иного, высшего мира чем-то более плотным, по сравнительной плотности он будет для них чем-то вроде воды. А море покажется таким наблюдателям еще более твердым. С научной точки зрения, скажем, почва не так стабильна, как нам кажется. Она движется – но мы не способны воспринять эти движения, как не способны воспринять цвета, выходящие за пределы наших зрительных возможностей.
И вот я вышел из подсознательного состояния, как уже заметил – но как и где?
Над морем что-то появилось. Возникла какая-то фигура. Меня охватили неописуемые ощущения, эмоции: страх, удивление, ожидание, странность – все объединяющая, все изменяющая странность!
Эванс продолжал, он рассказывал свою историю, он делился своей тайной; и теперь эта тайна стала моей – столь же непередаваемой: я пытаюсь описать то, что увидел и почувствовал, но осознаю лишь неуместность слов.
Но в то же время, изо всех сил пытаясь справиться с чувствами и словами, я могу лишь думать о том, что сумею передать томительную страсть, если мне будет дарована сила, если я смогу отыскать некий освобождающий символ. Лишь величайший, невероятный гений мог бы справиться с таким наплывом поразительных, насыщенных образов! Бесконечные ряды бледных подобий – вот единственное спасение, которое оставалось у меня.
Тайна была чудовищно-прекрасна; силуэт, или создание, которое возникло из бездны морской – его очертания были так резки – на фоне этих темных, темно-синих, сияющих, бездонных небес. Как будто весь свет собрался в одной точке, и из тени возник один-единственный образ. В магическом, тончайшем, неуловимом лунном сиянии я различал переливы великолепных жемчужин. Это было чистейшее, абсолютное, подавляющее явлении женственности – и нежные округлые формы словно качались на волнах, словно вздымались над морем. Они были повсюду – в каждой капле воды…
И потом я увидел – и вижу до сих пор, в неизменном, неотвязном, непобедимом ужасе и опустошении, в этой бесконечной, томительной пытке желанием — в адском кошмаре! Но вот оно пошевелилось; оно двинулось; оно обратило на меня призрачный и пристальный взор.
Я не покину этот дом. Диомидия поможет нам. Она уже идет. Она уже рядом.
Эдгар Джепсон (1863-1938) при жизни стал классиком светского детектива и популярным сочинителем романов о похождениях светского общества. Но со временем его известность изрядно потускнела – и книги, расходившиеся громадными тиражами, прочно и, похоже, безвозвратно забыты. Но повод ли это забывать о других сочинениях Джепсона, привлекающих немалый интерес любителей не только жанровой литературы?
В конце XIX века молодой человек вступил в клуб «Новая богема», где познакомился с Уайльдом, лордом Дугласом, Ричардом Ле Галльеном и другими героями «веселых 90-х». Джепсон вел весьма добропорядочную жизнь – но в компании позволял очень вольные выходки, подчас шокировавшие буржуа. Благодаря связям в богемных кругах Джепсон добился кое-каких успехов на литературном поприще. Первая его книжка – «На краю империи» — была, по существу, переделкой манускрипта сочинителя-дилетанта; но этот роман о колониальном гарнизоне продемонстрировал все лучшие качества Джепсона-писателя: умение рассказывать занимательные истории и открывать в них второе дно, писать об обыденном мире как о мире чудесном, пугать читателей нездешним и неземным в самых необычных местах и обстоятельствах. Многое в первом романе можно списать на молодость сочинителя, но энергия в этом повествовании бьет через край и на читателя книга производит и теперь сильное впечатление.
Тем неожиданнее была следующая работа Джепсона – «Рогатый пастух» (1904). Эта книга невелика по объему – всего сотня страниц; но фурор она произвела настоящий. Заговорили о бесовских игрищах, о разврате и даже сатанизме развращенной «золотой молодежи». Эта книга написана, чтобы шокировать людей, чтобы «позлить буржуазных снобов». «Владыка Леса» непременно посрамит церковников и лицемеров, а описания обрядов, пусть и выдуманных, в книге весьма откровенны. Впрочем, внимательные читатели этой книги вскорости распознали обман. Многое позаимствовал Джепсон из «Золотой ветви» Дж. Фрэзера, кое-что взято из книги М. Мюррей «Культ ведьм в Европе». А философские изречения, вложенные в уста героев, являются адаптацией формул, намеченных в одной из любимых книг Джепсона – «Молитве Пану» Генри Невинсона. Эта работа состояла из диалогов, в которых к древним верованиям адаптируются самые разные философские учения; получившаяся мозаика при всей неубедительности производила сильное впечатление. И Джепсон обращался к подготовленной аудитории – зная, что добьется успеха. На самом деле он не был таким уж закоренелым язычником; в «Воспоминаниях викторианца» (1933) вырисовывается портрет довольно обычный: веселый молодой человек, не принимающий всерьез модных увлечений.
Именно такой молодой человек и мог написать «Дом среди миртов» (1909) – шокирующий «чиллер», которым во многих книжных лавках просто отказались торговать. Еще бы – в центре книги о языческих ритуалах был договор с враждебными силами. А для заключения этого договора требовались человеческие жертвы… Книга вскоре исчезла из продажи; купить ее сейчас очень трудно, у букинистов экземпляры стоят огромных денег. Но Джепсон понял, что не всегда шокирующие описания будут самыми убедительными… И он написал роман, в котором развил почти ту же тему – «Дом 19» (1910). Почти – но не совсем. Подробно реконструируя ритуалы, помещая их в обычный лондонский пригород, писатель создает у своих читателей уникальное ощущение присутствия. Все сделано дотошно и убедительно, возвращение Древних богов оказывается вполне возможным. А подробностей сюжета я рассказывать вам не стану. Замечу, что отголоски знакомства с ним заметны и у С. Кинга, и у Р. Кэмпбелла, и у многих других современных мастеров хоррора. Интересны пересечения с лавкрафтовским пантеоном. И, конечно, огромный интерес представляет поиск прототипов героев. Семь жрецов культа – хорошие знакомые Джепсона, один из них списан с А. Мэйчена… Но об этом, как и перекличках с книгами Мэйчена, Моэма и Кроули, стоит написать подробнее… Что и будет сделано в статье, сопровождающей роман в издании, которое выйдет в самое ближайшее время.
А пока можно прочитать одну главу из книги содержащую описание ритуала Бездны — не самую шокирующую.
скрытый текст (кликните по нему, чтобы увидеть)
ОБРЯД В САДУ
Мы больше не говорили о мистериях – до полуночи мы беседовали о литературе, искусстве и политике.
Когда Маркс пожелал мне доброй ночи, я сказал:
— Пожалуйста, не говорите Вудфеллу, что я интересуюсь его племянницей. Ей очень скучно, и я пытаюсь скрасить ее досуг. Он об этом не знает.
— Я ничего не скажу ему о вас, — ответил Маркс.
Я кое-что узнал от него в тот вечер, но не услышал ничего такого, что уменьшило бы мое беспокойство относительно Памелы. Мои подозрения, что Вудфелл занимался тайными науками, переросли в уверенность, и тревога усилилась после того, как Маркс намекнул об опасности, связанной с освобождением сил тьмы, с которыми общался мой сосед; в любой момент он мог проявить слабость и утратить власть над ними. Мне оставалось только предположить, что внезапное появление твари в саду дома 19 было признаком такой слабости. Я стал волноваться из-за Памелы еще сильнее — если это было возможно.
Следующим вечером мы с ней снова бродили по Ричмонд-парку; и я почувствовал, что прежнее ощущение тайны лесов усилилось. Но в отличие от первого вечера, проведенного с Памелой в парке, я больше не боялся темной чащи; время от времени я испытывал странное предчувствие, что вот-вот произойдет какое-то удивительное событие. Я и до сих пор иногда чувствую нечто подобное в лесу. Но Памела еще не избавилась от прежних страхов; в тени деревьев она держалась как можно ближе ко мне; и когда я взял ее за руку, она крепко сжала мою ладонь. Но несмотря на испуг, она чувствовала очарование леса; ей хотелось войти в лесные заросли.
Она сказала мне:
— Должно быть, лес так меняется летом…
На другой день я повел Памелу на «Венгерскую выставку» в Эрлз-корт. Ей очень понравилась водяная горка; мы спускались целых семь раз. Но после этого мы бродили среди толпы, и тогда Памела сказала, что хочет уйти.
— Это очень глупо, — заметила она. — Но мне неуютно ходить здесь, среди всех этих людей.
— Ничего глупого, — сказал я. – Именно это и должна почувствовать гамадриада. Идемте.
Когда мы вышли за ворота выставки, я услышал, что Памела вздохнула с облегчением; потом она сказала:
— Почему бы нам не пойти домой – но пойдем по каким-нибудь тихим улицам!
Я не слишком хорошо знаю района Кенсингтона; но я направился в сторону Хартфорд-парка, стараясь выбирать самые тихие улицы и площади. Это был долгий и извилистый путь, но мы не думали о времени…
Погода снова улучшилась; я играл в теннис, беседовал с Памелой в саду – и поэтому нечасто занимал наблюдательный пост у себя в кабинете и почти не видел гостей Вудфелла. Однажды я заметил зловещего богача; а в следующий вечер появился шаркающий ногами рыжеволосый человек с тусклыми бледно-зелеными глазами. Никаких женщин не было — по крайней мере, я ни одной не видел.
Ночь новолуния прошла без происшествий; и я наблюдал за прибывающей луной с возрастающим ожиданием. Вечером накануне полнолуния я не находил себе места. В девять часов я сидел в саду и беседовал с Памелой через забор, под стрекот швейной машинки.
Внезапно она прошептала:
— Тише! Здесь дядя!
Я умолк и услышал, как отворилась дверь столовой.
— Тебе нужно ложиться спать, Памела. Я ожидаю кое-каких гостей и не хочу, чтобы ты нам мешала, — хриплым голосом произнес Вудфелл.
Я подождал, пока девушка не ушла в дом, закрыв за собой дверь; тогда я спокойно направился к себе в кабинет. Я не стал включать электрический свет; я сел у открытого окна, укрывшись в тени, чтобы никто с улицы не смог разглядеть меня; началась моя вахта.
Я терпеливо ждал в течение почти двух часов; почти сразу после одиннадцати появился богач, и дверь дома 19 отворилась, едва он постучал. Потом пришел Маркс. Затем явились два dilettanti, но не вместе; сначала вошел человек с острой бородой и жеманной походкой, потом помятый Аполлон. Они прибыли с интервалом примерно в две минуты; вполне возможно, они приехали на одном поезде и разделились на станции Хартфорд-парк. Эти таинственные передвижения меня встревожили.
Около четверти часа на Уолден-роуд все было спокойно. Потом появился, волоча ноги, рыжеволосый человек, а пару минут спустя — коренастый мужчина с белой бородой, в очках и черной шляпе. Он с трудом переводил дыхание; мне пришло на ум, что все они, даже еле стоявший на ногах рыжий, шли очень быстро, как будто им не терпелось добраться до места сбора.
Я прождал еще двадцать минут, но больше никого не увидел. Все это время я следил и за черным ходом. Потом я быстро отправился на второй этаж и, оставаясь в тени, осмотрел сверху сад дома 19. В лучах лунного света белый купол был ясно виден, но платаны и высокие кусты скрывали сад. Я не слышал ни голосов, ни шагов. Вудфелл и его друзья в сад еще не вошли. Я начал опасаться, что они вообще не появятся, и я ничего не узнаю.
Я спустился в спальню и принес оттуда кресло; потом я сидел, терпеливо ожидая; тишину нарушал только постоянный, монотонный храп миссис Рингроз, доносившийся из ее спальни в другом конце здания. Потом луна поднялась повыше, и небольшая квадратная площадка в центре сада стала ясно видна.
Тогда отворилась дверь, ведущая в сад, и послышались голоса. На улицу вышел человек; в воздухе разнесся трескучий рев бычегласа. Это меня поразило и даже слегка напугало; казалось, что я в самом деле стал свидетелем предвестия мистерий. За человеком с трещоткой последовали еще шестеро, они прошли по садовой дорожке к лужайке в центре сада, двое из них кадили ладаном; и когда они вышли на свет, я обнаружил, что все одеты в балахоны и необычные головные уборы, которые по размеру явно превосходили шляпы. Мне показалось, что на них были даже рога.
Все участники церемонии остановились в конце лужайки перед куполом и выстроились полукругом, спинами ко мне. Некоторое время разносился треск бычегласа; потом он внезапно прекратился, и я услышал треск сучьев. Ночные гости разожгли костер; его дым поднимался прямо вверх, у самого купола.
Потом я услышал голос Вудфелла; хозяин дома что-то хрипло напевал, это было заклинание или молитва на неведомом языке. Прошло некоторое время, пока я догадался, что он поет на варварской латыни.
Я различал латинские фразы и неразборчивые слова, которые смешивались со знакомыми. Я ни разу не разобрал целого предложения – только отдельные слова. Дважды я услышал слово «Abyssi»; и мне показалось, что Вудфелл произносит заклинание, взывая к силам Бездны. Время от времени остальные хором повторяли слова за хозяином дома.
Это был долгий ритуал, и я не мог за ним уследить. Вудфелл не руководил обрядом постоянно. Другие, казалось, по очереди занимали его место. Иногда жрец оказывался вне поля моего зрения, ближе к куполу; и дым от огня становился гуще, и какой-то другой запах смешивался с ароматом ладана. Но только когда я почувствовал запах горелого хлеба – мне стало ясно, что они совершали всесожжение; пищу бросали в огонь. Несколько раз пламя взлетало ввысь, как будто в костер выливали что-то горючее. У всех участников ритуала, кроме Маркса, были ужасные голоса, и я разбирал лишь несколько слов из их молитв; когда зазвучал глубокий, сильный голос моего приятеля, я подумал, что теперь-то все услышу ясно; но Маркс говорил на языке, который мне показался очень странным. Все, что я понял из его молитв – имя Адон, повторенное много раз.
На всем протяжении обряда то один, то другой из жрецов оставлял своих спутников, удалялся в левый угол лужайки, а потом возвращался назад. Долгое время я не мог увидеть, что они там делали. Потом луна изменила положение, тень веллингтонии перестала скрывать лужайку, и я увидел, что в дальнем углу стоял большой сосуд; люди подходили к нему, опускали в него блестящую чашу и пили. Сосуд мне показался очень вместительным, наверное, в целый бушель. Дым от ладана и от костра собирался и окутывал лужайку, пока все фигуры в этом дыму не увеличились; люди стали казаться великанами.
Долгое время ритуал был формальным и механическим; и я наблюдал за ним, как мог бы наблюдать за любопытным и почти бессмысленным маскарадом; мой интерес подчас ослабевал, потому что и молитвы, и ответствия звучали невыразительно. Но спустя продолжительное время, когда тени, отброшенные убывающей луной, уже укрыли половину лужайки, я внезапно почувствовал, что в голосах участников появилось нечто новое, в их молитвах зазвучало оживление и предвкушение. Молитвы читались все быстрее, все громче, все настойчивее; ответствия казались более таинственными. Когда один из участников отходил к кубку, он поспешно выпивал и возвращался на место. Я следил за этим сборищем все внимательнее; я даже несколько раз вздрогнул, как будто заразился энтузиазмом людей из дома 19.
Вудфелл снова возглавил ритуал, и его бормотание перешло в хриплый напев. Казалось, он произносит несколько заклинаний кряду. Именно тогда я разобрал имена. Я слышал их – Адон, Пан, Молох, Митра; и еще звучало имя Ноденс. Я был уверен, что это имя, хотя я не знал, кому оно принадлежит. Имена повторялись, все громче и громче. Свирепость и дикость звучали в голосах людей; и это оказало на меня странное воздействие. Я дрожал и трепетал от усиливающегося предчувствия.
И тут внезапно громкий рев бычегласа сотряс воздух. Этот звук поразил меня, в нем слышалось предупреждение и даже угроза; и повинуясь какому-то внутреннему, подсознательному импульсу, я выпрямился и подпрыгнул, будто собирался взлететь. Я вцепился руками в спинку кресла и замер, потрясенный.
Потом неожиданно наступила мертвая тишина; и ее прервало блеяние ягненка.
И тут началось вавилонское столпотворение. Все жрецы кричали разом, все провозглашали разные имена, все возносили молитвы на разных языках, и прыгали и махали руками, не переставая вопить.
Густое облако дыма окутало лужайку, как будто в костер бросили горсть ладана, и его пары скрыли от меня участников ритуала. Потом послышались ликующие крики, а затем перестук ног – будто люди пустились в пляс.
Танцуя, они не переставали кричать, и я, мог бы поклясться, что их голоса … изменились.
А может, с лужайки доносились уже совсем другие голоса? Порыв ветра на миг развеял клубы дыма; и я, напрягая зрение, сумел рассмотреть, что на лужайке собралось множество танцующих – их было гораздо больше семи. Один раз среди беспорядочных воплей я расслышал женский смех — звонкий, радостный и распутный: Я мог в этом поклясться. И все же то был не совсем смех женщины, то был не смех женщины из рода людского.
Внезапно, когда я прислушивался и напрягал зрение, в ноздри мне ударил новый запах, более сильный, чем аромат ладана – и это был резкий запах козла.
И тотчас меня охватил необъяснимый, панический ужас. Это обыденное впечатление будто освободило то подсознательное, которое я так долго сдерживал; и я был беспомощен перед этой новой силой. Я помчался вон из комнаты, спотыкаясь, падая, ударяясь о перила и стены, я бросился вниз по лестнице, прочь от дома и от Уолден-роуд.
Параллельно Джепсон писал рассказы, вошедшие в сборник «Сентиментальный капитан» (1911) – многие из них посвящены воссозданию древних таинств; но рассказы лишены сенсационности романов и оттого не привлекли такого значительного внимания. А Джепсон перестал шокировать публику…
Или почти перестал: во многих его детективах присутствуют отголоски готической прозы, а во многих различим интересный литературный подтекст. Детективный роман «Дом на тенистой улице» построен на реминисценциях из Г. К. Честертона, а в некоторых других книгах появляются герои-оккультисты. Но все это было не то… Джепсон нашел коммерчески успешные формулы, не требовавшие от читателей выхода за пределы обыденности. Это подчеркивается в романах 10-20-х годов, написанных на экзотическом материале. Среди них есть даже книжка о похождениях юных героев в красном Петрограде… В общем-то формульные книги Джепсона имели успех интернациональный; некоторые из них были даже переведены на русский.
Единственный роман, в котором Джепсон вернулся к древним культам и таинствам – книга о «затерянном мире» «Лунные боги» (1930). Я не раз слышал о ее вторичности и архаичности – и прочитав ее, поразился удивительной цельности романа. Может быть, он слегка затянут, но читается с истинным наслаждением. Здесь мы вновь сталкиваемся с рассуждениями об универсальной религии. Стройная «научная» картина мира претерпевает трансформации; читатель начинает сомневаться в том, что ему, казалось бы, давно и хорошо известно. Вместе с героями мы открываем мир, где древние верования вполне реальны… Быть может, мне случится поработать над переводом этой прекрасной, поэтичной и глубокой книги…
Самый известный роман Джепсона
Другая сторона деятельности писателя связана с популяризацией наследия коллег – он переводил Г. Леру и М. Леблана, помогал издавать книги Мэйчена и покойного Ричарда Миддлтона. Благодаря Джепсону в книжной форме появились почти все сочинения Миддлтона; и обработка его архива привела к знакомству Джепсона и юного Джона Госворта (настоящее имя Фитон Армстронг)… И в 30-е годы выходят новые рассказы Джепсона – правда, писал их скорее всего Госворт по сюжетам и наброскам старшего коллеги. Один из этих текстов – «Блуждающая опухоль» — многократно издавался на русском; другие («Потерянный луг», «Слезы»…) в ближайшее время выйдут в свет. Эстетика шока в этих текстах реализована очень умело – годы коммерческого сочинительства не прошли даром; Джепсон пугает читателей – и в то же время показывает мир, в котором возможны странные вещи. Этот мир рядом с нами, рядом с Англией, рядом с наукой… В общем, пугают нас не сами явления, а возможность столкновения с ними. И этой возможностью Джепсон распорядился хорошо.
Решил во исполнение давнего намерения набросать кое-какие заметки об авторах weird fiction первой половины ХХ века, сопровождая это образцами текстов. Начну с одного совсем неизвестного литератора; а когда продолжу — принципы отбора будут понятны. Итак,
Фредерик Картер (1883-1967) умел все – он писал стихи и рассказы, редактировал журналы и сочинял подписи к карикатурам. Но в историю культуры он вошел как художник – исследователь лабиринтов магии, создатель пугающих миров и галлюциногенных интерпретаций классических образов.
Ночь. Самая известная работа Картера
Самые первые его работы, собранные в книге «Ночной Лондон» (она есть в Сети в полном объеме), показывают не столько изнанку жизни города, сколько тайну, сокрытую в самом воздухе английской столицы.
После войны Картер надолго перестал рисовать, но в середине 20-х произошло триумфальное возвращение. Он создал серию рисунков, изданную под названием «Дракон алхимиков». К этому времени художник вращался в достаточно интересных кругах. Он сдружился с Т.Э. Лоуренсом и Т.Ф. Поуисом, М.Ф. Шилем и Томасом Берком. Очень тесно общался с Артуром Мэйченом. Написал несколько его портретов, подчас весьма забавных. Обратите внимание, какого эффекта добился художник, просто уменьшив на пару размеров шляпу на голове портретируемого.
Мэйчен в шляпе
А Мэйчен написал к «Дракону алхимиков» предисловие:
"…мне всегда казалось, что эта вечная и всеобщая Красота или Истина, которая является основой всего Искусства, может именоваться также великой тайной или секретом. В книге, лежащей перед вами, представлены образы, запечатленные Фредериком Картером: образы мужчин и женщин, образы огня, образы воды; образы отдельные и образы, которые сочетаются с иными образами. Полагаю, мне не стоит уточнять, что мистер Картер рисовал эти занятные и выразительные картины не для того, чтобы сообщить нам сведения по анатомии или детально охарактеризовать какой-то иной аспект естествознания. Он видит внешний, естественный, зримый мир, видит, без сомнения, хорошо и ясно (я, впрочем, не художественный критик), но прежде всего он видит то, что скрыто за этим внешним, естественным и зримым множеством форм; его взгляд обращен к вечному, духовному миру, сокрытому под покровом внешнего. Тот мир – реален, в отличие от физического мира; и лишь тот, кто способен обнаружить реальный мир, может именоваться реалистом. Это справедливо для всех явлений; маленьких и больших, явственно тривиальных или несомненно важных. Меня особенно потрясла картина, которую мистер Картер назвал «Слепой Разум»; на ней группы людей собрались в обширном и древнем зале, в мрачном и пугающем месте, как мне представляется; в зале суда, не ведающего ни просветления, ни знания, ни сострадания…
…Все вещи – таковы, ибо они чудесны: я написал эти слова очень много лет назад, и с каждым годом я убеждаюсь, сколь справедливо данное утверждение. Если это чудо (таково другое название для сокрытой тайны, о которой я говорил) исчезнет, то всех нас ожидает повторное падение. Ничего не изменится – но изменится все. Вода будет утолять жажду, как и прежде, но так же, как она утоляет жажду лошади или собаки. Зелень будет расти так же густо, как росла всегда – но она станет невидимой для нас, если только не окажется пригодной для еды. Все искусства станут невозможными и невероятными, ибо искусства существуют лишь для того, чтобы открывать сокрытую тайну. Я уверен, что если вы повесите картину перед котом или собакой, то в каком-то смысле животное, можно сказать, увидит полотно; и все же с нашей точки зрения оно не способно разглядеть изображение. Короче говоря, если чудо мироздания исчезнет, весь мир, какой мы знаем, прекратит свое существование, ибо он существует и обретает силу в чудесах. И мы в один миг перестанем быть людьми и станем животными.
Именно так, мне кажется, следует трактовать символы мистера Картера, как и все прочие истинно глубокие символы. Совершенно очевидно, что наш общий долг – увидеть истину и затем поведать о ней, если мы обрели дар речи. И единственный способ поведать истину – с помощью символа: это часть, которая заменяет целое; то целое, которое для наших губ невыразимо. Мир – это шифр. Лучше всего поступает тот, кто намекает на тайное знание, сокрытое в тех символах, которые явлены нам».
Прямым продолжением «Дракона…» стала книга «Символы откровения», в которую включены не только иллюстрации, но и тексты Картера, посвященные истолкованию Апокалипсиса. Работа над книгой Откровения велась совместно с Т. Э. Лоуренсом (последнее, что написал Лоуренс – как раз текст для «Апокалипсиса»).
Слепой Разум
Равновесие. Из "Дракона Алхимиков"
Нет ничего удивительного, что художник в 1930-х очень много сочинял. В основном рассказы и повести Картера посвящены темам, так или иначе связанным с работами его литературных учителей. И тем не менее есть в этих текстах особая поэзия и совершенно особая выразительность. Казалось бы, давно знакомые сюжеты: человек и боги («Факир из Тегерана»), жизнь и смерть («Скелет»), Агасфер («И золото, подобное стеклу…»), восстание из мертвых («Смертные муки») и прочее, прочее, прочее… Рассказы Картера печатались в престижных журналах и сборниках, но отдельные издания были типичными «малотиражками» — теперь они практически недоступны. Да и работы Картера-живописца довольно быстро позабылись – ужасы Второй мировой оказались гораздо страшнее того Апокалипсиса, который увидели зрители на рисунках Картера. Так и остался художник «эпигоном декаданса» и «другом великих». Однако справедливость восторжествовала – когда было издано полное собрание писем Д.Г. Лоуренса, оказалось, что ближайшим другом и корреспондентом писателя был как раз Фредерик Картер. И появились монографии о его жизни и творчестве, начались выставки его работ. Многие полотна Картера до сих пор продаются (http://www.apocalypsepress.co.uk/carter/i...), а вот его прозу – позабыли. И это обидно – то, что Картер рисовал, он сумел и описать. Мистикой высочайшей пробы следует назвать его тексты, построенные на тончайшем проникновении в смысл смутных символов. Я больше всего люблю у Картера короткую повесть «Скелет» — в ней за сенсационными событиями легко пропустить главное… Повесть – о том, как падает небо. Оно все ближе, ближе – и в конце его покров становится саваном, символом погибели и абсолютного Ничто. С этой жуткой историей читатели, надеюсь, еще познакомятся. А сегодня Вашему вниманию предлагается рассказ Картера, произведший на меня просто огромное впечатление – будто Дансени и Мэйчен встретились… И получилось… В общем, «Факир из Тегерана». Надеюсь, вам это понравится...